«любовь» не приходило, просто не могло прийти мне в голову. Я лишь надеялся, что, быть может, нравлюсь ей. И я жил, говорил, улыбался, точно во сне.
Час пролетел с невероятной быстротой. Было почти девять. Миссис Кэйс подавила зевок, и я заметил, как она посмотрела на часы. Я не смел сказать вслух или хотя бы шепнуть Алисон о том, что было у меня на уме. Внезапно я взял дрожащей рукой кусок бумаги и написал:
«Алисон, я хочу поговорить с тобой. Проводи меня сегодня до дверей, хорошо?»
В глазах Алисон промелькнуло удивление, когда она прочла записку. Она взяла карандаш и написала:
«А зачем?»
Вздрогнув, я написал в ответ:
«Я хочу тебе что-то сказать».
Пауза, затем Алисон улыбнулась мне своей ясной открытой улыбкой и твердой рукой написала:
«Хорошо».
Я затрепетал от радости. Боясь, как бы миссис Кэйс не поняла, что я обманываю ее доверие, я схватил записку, скомкал, сунул в рот и проглотил. В эту минуту в комнату вошла Джейнет, неся поднос, на котором стояли стаканы с молоком и сухое печенье — очевидное доказательство того, что урок по геометрии окончен.
Через десять минут я поднялся и пожелал доброй ночи миссис Кэйс. Верная своему обещанию, Алисон вышла со мной на крыльцо.
— А на дворе в самом деле хорошо. — Она спокойно, без тени волнения смотрела в ночной, пропитанный сыростью мрак. — Я пройдусь с тобой до калитки.
Мы шли по аллее, и я старался шагать как можно медленнее, чтобы продлить то жгучее блаженство, которое я испытывал от ее близости. Алисон держалась очень прямо и смотрела куда-то вперед. Когда мы проходили мимо темного, но такого знакомого куста смородины, она сорвала листок и смяла его в пальцах — в воздухе разлился приятный аромат.
Голова у меня кружилась, весь мир колебался. Мне стоило невероятного труда ровно дышать.
— Я слышал, как ты сегодня пела, Алисон.
Она, казалось, и не заметила банальности этих слов, сказанных дрожащим голосом; я же просто ужаснулся: какая это была грубая пародия на то, что подсказывала мне моя чистая, но испепеляющая страсть.
— Да, я всерьез занялась пением. Мисс Кремб начала разучивать со мной песни Шуберта. До чего же они хороши!
Песни Шуберта! Перед моим мысленным взором встал Рейн, замки по его берегам, мы с Алисон плывем вниз по течению под горбатыми мостами на маленьком речном пароходике, выходим на берег у старой гостиницы, сад с маленькими столиками… Рассказал ли я ей все это? Нет. Я только прохрипел своим «ломающимся» голосом:
— Ты делаешь большие успехи, Алисон.
Она иронически усмехнулась и стала рассказывать о странностях своей учительницы пения, чрезвычайно требовательной и брюзгливой старой девы.
— Мисс Кремб очень трудно угодить!
Снова молчание. Вот мы и дошли до калитки, тут я должен расстаться с ней. Я увидел, что она украдкой вопрошающе взглянула на меня. А мною овладела какая-то слабость, сердце горело и трепетало. Я глубоко прерывисто вдохнул воздух. Настала великая минута посвящения — минута, когда человек становится рыцарем.
— Алисон… Не думаю, конечно, чтоб это тебя очень интересовало… но сегодня со мной произошло нечто такое… Словом, мистер Рейд сказал мне, что я могу участвовать в конкурсе на стипендию Маршалла.
— Роби!
Новость эта так удивила и заинтересовала ее, что в волнении она назвала меня уменьшительным именем. Я стоял перед ней, сжав руки, на моих обычно бледных щеках пылал румянец; я видел, что она поняла, какое огромное значение имеет для меня то, о чем я по секрету, наконец, сообщил ей.
Стипендия Маршалла — это великая вещь, даже говорить о ней попусту не следует, никогда и ни при каких обстоятельствах. Это была стипендия в Уинтонском колледже, учрежденная сэром Джоном Маршаллом сто лет назад; получить ее мог только житель графства Уинтон и выражалась она в огромной сумме — сто фунтов стерлингов ежегодно в течение пяти лет. В ней нашла свое проявление страстная тяга шотландцев к прогрессу, просвещению, желание дать «местным ребятам» возможность выйти в люди. Великие мира сего впервые проявляли свое величие, завоевывая эту стипендию: как-то раз, когда умер один известный государственный деятель, уроженец Уинтона, чье имя почтительно произносили во всех уголках мира, высшей данью уважения, отданной ему, были несколько слов, глубокомысленно произнесенных его соотечественником, который когда-то учился с ним в Академической школе: «М-да… Помню тот день, когда он получил стипендию Маршалла».
— Никогда мне ее не видать, — сказал я тихо. — Но я хотел, чтобы ты первой знала, что я буду пытаться.
— Я думаю, у тебя есть все основания ее получить, — великодушно сказала Алисон. — А как изменится вся твоя жизнь, если ты ее получишь!
— Еще бы, — ответил я. — Все тогда будет иначе.
Я невидящим взглядом смотрел на нее. С языка моего готовы были сорваться слова любви и нежности. Но я не мог их выговорить. Волнуясь все больше и больше, я переступал с ноги на ногу.
— Надеюсь, мне можно не садиться за книги до конца каникул, — сказал я.
— О, я тоже надеюсь, — промолвила Алисон.
— В понедельник я уезжаю с Гэвином на Лох.
— В самом деле?
Воцарилось трепетное молчание.
— Ну, спокойной ночи, Алисон.
— Спокойной ночи, Роби.
Мы расстались внезапно и сухо. Вот я опять все испортил, как всегда. И тем не менее, когда я шел по Драмбакской дороге, мир представлялся мне по-прежнему прекрасным, по-прежнему полным чудесных обещаний.
Глава 4
Казалось, на этом сладостном свидании и должен был бы кончиться мой день. Но, увы, мне еще предстояло проделать странное и мучительное испытание, прежде чем лечь в постель. Сегодня это было «испытание Львиного моста». Хотя непривычное волнение чрезвычайно утомило меня, я заставил себя пройти, не останавливаясь, мимо «Ломонд Вью» и вышел на темную деревенскую дорогу, которая вела к мосту, отстоявшему в двух милях от городка. Разве мы не описали во всех подробностях, как бабушка укладывается спать? Тогда почему же мы должны щадить этого юнца, этого Роберта Шеннона? Ведь мы поставили себе целью правдиво обрисовать его, представить читателю со всеми его мечтами, стремлениями и безумствами, вскрыв его душу столь же безжалостно и беспристрастно, как он сам вскрывал несчастных Rana temporaria — лягушек?
Вечер стал еще холоднее и неприветливее. Когда я добрался до моста, мокрые облака наполовину скрыли луну, порывистый ветер трепал молодые листья. Застегнув на все пуговицы свой пиджак — вернее, не свой, а Мэрдока, — я подошел к самому краю моста. Он был старый и пересекал реку Ливен в том месте, где она спускалась с гор; с обеих сторон его окаймлял узкий каменный скат, образовывавший над потоком три полукруглых пролета. У обоих берегов этот скат заканчивался каменной гаргульей, порядком пострадавшей от непогоды и наполовину искрошившейся, но все еще похожей на оскаленную львиную морду.