пульс бьется тихо, нервы приятно расслаблены. Иногда состояние слабости становится слишком затяжным, мускулы гортани или сердце отказывают, — тогда на помощь спешно является врач со шприцем. Но со мной такой трагедии не произошло. Болезнь оказалась нетяжелой, и доктор Галбрейт обещал, что я поднимусь дней через десять. После месяцев изнуряющего труда так хорошо было просто лежать, не двигаясь, на спине, вытянув под простыней руки, и следить глазами за пучком солнечных лучей, который проникал в комнату через узкое окно спальни и медленно поворачивался — вместе с танцующими пылинками — по мере того, как день клонился к вечеру.
Не думайте, что я терзался разочарованием и отчаянием, — нет, отнюдь нет. Наоборот, меня поддерживали надежда и вера. Да, я был твердо уверен, что все будет в порядке, и в том повинны были слабость и тесное общение с миром божественным, а также непоколебимая уверенность, что бог в своей бесконечной благости не допустит погибели юноши, который пламенно в него верит и на коленях денно и нощно прославляет его. Ведь никакого чуда не требовалось, божественной силе не нужно делать ничего сверхъестественного — только соблюсти справедливость, простую справедливость. Экзаменаторам надо лишь беспристрастно вывести мне средний балл по предмету, который я пропустил. Даже Джейсон намекнул, что такая вещь вполне возможна. Когда результаты будут объявлены… тут я закрывал глаза и слабо, доверчиво улыбался, а затем снова шептал молитву.
Папа и мама все еще не вернулись. Судя по открыткам, которые мама присылала дедушке, они были довольны своим пребыванием в Лондоне. Мама горделиво намекнула, что папа «вложил деньги в дом Адама», и то обстоятельство, что он стал акционером, видимо, ударило ему в голову, ибо по пути домой они даже решили завернуть к бабушкиным двоюродным сестрам в Килмарнок и провести с ними неделю. Они вернутся вместе с бабушкой дней через десять. Мы с дедушкой вычислили по календарю, что я как раз к этому времени поднимусь с постели; это показалось нам хорошим предзнаменованием, и мы оба повеселели.
Дедушка отлично справлялся с обязанностями сиделки. В первые дни горячечного бреда я, словно сквозь дымку, видел, как он движется по комнате в ночных туфлях, а сколько раз ночью он наклонялся ко мне, чтобы дать лекарство или полосканье. Я слышал также и голос миссис Босомли; остановившись за пропитанной карболкой простыней, которой была занавешена дверь, она передавала дедушке желе или бланманже собственного изготовления. Теперь я уже не уподоблял себя ангелу-мстителю.
Хотя я и лежал совсем один, нельзя сказать, чтобы меня никто не навещал. Каждый день приходил доктор Галбрейт, сухой, необщительный и грубоватый, — если он и признал во мне одного из участников странной сцены, которая в свое время разыгралась у Антонелли, то и вида не подал. Несколько раз появлялась Кейт, — правда, она останавливалась у входной двери, опасаясь заразить своего малыша. У Мэрдока было меньше оснований принимать такие предосторожности, тем не менее его частые посещения были мне лестны и приятны; я даже стал замечать, что с нетерпением жду, когда раздадутся его тяжелые шаги, нескладная речь, перемежающаяся долгими паузами, его плоские шуточки (которые я знал наизусть), его сообщения о новом сорте гвоздики. Очень ко мне рвался, конечно, Гэвин, но дедушка не впустил его и чуть не разбил этим мне сердце. Правда, я успокаивал себя тем, что скоро поправлюсь и увижу его.
Приближалось двадцатое июля — день, наступление которого ничто не могло отвратить, — день, который я никогда не забуду. О некоторых периодах моей жизни мне просто нечего рассказывать, если не считать мелких повседневных событий и глупостей, какие совершает каждый подрастающий мальчик в мучительном процессе своего становления. Но этот день — двадцатое июля… Он жив в моей памяти, и много лет спустя снова встает передо мной, как воплощение ужаса.
Была среда; первая половина дня прошла без всяких событий, если не считать того, что я впервые оделся, выполз из комнаты и сделал несколько шагов по саду. После завтрака, поскольку погода была очень хорошая, дедушка вытащил на лужайку за домом шезлонг; я сидел, положив ноги на дощечку, прикрыв колени ковриком, и наслаждался теплым солнышком. Когда человек поправляется, его может обрадовать даже забытая яркость внешнего мира; сердце замирает от восторга, замирает, как при звуках птичьей трели, которой пернатые певуньи приветствуют синеву неба, прояснившегося после дождя. Дедушка прибирал в доме, уничтожая следы моей болезни, известие о которой могло лишь расстроить папу; а поскольку мистер Рейд заплатил доктору, то папе нечего было и знать о ней.
Внезапно я услышал шаги. Это были энергичные шаги Джейсона, под которыми хрустел гравий. Он вышел из-за угла дома и, улыбаясь, присел на траву.
— Ну, как себя чувствуем, лучше?
— О, я в полном порядке.
— Отлично. — Он кивнул, выдернул травинку и отбросил ее.
Помолчали. Потом Рейд задумчиво заговорил, и взгляд его как-то странно перебегал с предмета на предмет.
— Ты великолепно сдал, Шеннон. Гораздо лучше, чем я в свое время. Должен признаться, что, когда ты заболел, я готов был плакать кровавыми слезами. Но ничего не поделаешь: приходится мириться с разочарованием, в этом состоит жизнь. Кстати, ты читал «Кандида»?
— Нет, сэр.
— Надо будет дать тебе эту книжку. Она поможет тебе понять, что всеблагое провидение устраивает все к лучшему.
Я смотрел на него, не понимая, к чему он клонит, однако меня насторожило и даже взволновало, что он ни с того ни с сего заговорил о вмешательстве провидения. Вдруг он сказал:
— Результаты конкурса будут объявлены только через неделю. — Помолчал, затем решительно докончил: — Я только что видел профессора Гранта. Он сообщил мне отметки.
Сердце мое, хоть и подкрепленное стрихнином доктора Галбрейта, заколотилось, как пойманная птица; я непроизвольно сжал руки, подался вперед, горло у меня сразу пересохло. И, словно поняв мое состояние, Рейд с неожиданной горечью, почти грустно глядя на меня своими большими навыкате глазами, быстро произнес:
— Мак-Ивен.
Вундеркинд победил. Такого рода юнцы всегда побеждают на конкурсах, хотя иной раз в этом им помогает чужой дифтерит.
Пораженный в самое сердце, я смотрел на Рейда, а он продолжал говорить, горстями выдирая и отбрасывая траву:
— И набрал-то он всего девятьсот двадцать баллов.
Точно сквозь туман, я видел, как дедушка вышел из кухни и приблизился к нам; ему тоже все было известно. Рейд уже успел рассказать ему по пути сюда. Я опустил голову — боль была такая, что я не мог смотреть. Побелевшими губами я спросил:
— А кто на втором месте?
Пауза.
— Ты… на двадцать пять баллов меньше, чем у него… даже без отметки по физике. Я чуть не на коленях уговаривал их вывести тебе средний балл. Я предлагал им посмотреть твои отметки в течение года. Я сказал им, что ты набрал бы не двадцать пять, а девяносто пять баллов. — И тихо, с неизъяснимой горечью закончил: — Все было ни к чему. Они не могли или не хотели пойти против правил.
Снова молчание. И все-таки до моего сознания еще не дошло, что я окончательно провалился. Нет, конечно, мне сейчас скажут что-то еще. И словно стремясь утишить мучительное биение моего сердца, Джейсон добавил:
— Третьим был Блейр — он получил на один балл меньше тебя.
Два мальчика в лодке на залитом луной Лохе. «Один из нас, один из нас должен победить». И я сразу забыл про свою беду и смятение, мне стало жаль Гэвина.
— А он знает?
Рейд покачал головой.
— Нет еще.
Тут заговорил дедушка — взволнованно, не как мелкий сплетник, а как человек, который сам изведал горе и который против воли говорит печальную истину, ибо рано или поздно ее все равно придется сказать. Дедушка никогда открыто не выказывал мне своего сочувствия. И сейчас ему, очевидно, захотелось отвлечь