под бомбами в груды развалин. Хотя, по правде говоря, недавний товар этих магазинов даже в лучшем случае не соответствовал той оригинальности, к которой стремился доктор. Ибо он хотел подарить нечто совершенно личностное и уникальное.
И вот в пору постоянных недосыпаний из-за ночных бомбежек и вечной нервотрепки вследствие идиотских распоряжений («Эвакуировать архив в двадцать четыре часа! Оставаться на месте! Ждать распоряжений! Заминировать и взорвать, как только… Ценой жизни сохранить каждую бумажку!») — в пору этих взаимоисключающих распоряжений и непрестанного страха в ожидании бомбежек доктор все же не утратил способности усмехаясь выуживать из глубин своей фантазии оригинальные идеи, достойные дня рождения Пальмквиста. Пока ему не показалось, что вот
У господина Пальмквиста был автомобиль. Вероятно, где-то в потаенной глубине своей искренней, но суховатой и холодноватой натуры был он немного снобом. А почему бы ему чуточку и не быть им в его все же деликатной манере? А может, минутами он только казался доктору таким на унылом фоне тогдашнего Берлина? Во всяком случае, автомобиль у Пальмквиста был новехонький — с двумя неудобными запасными сиденьями, но в общем-то двухместный ярко-красный спортивный «мерседес». Для Берлина 1944 года это было нечто ослепительно вызывающее. И с номерами дипломатического корпуса Пальмквист невозмутимо разъезжал на ней по загроможденным развалинами улицам столицы, игнорируя козыряющих полицейских.
Итак, у господина атташе был автомобиль. А у не очень состоятельного доктора унаследованное столовое серебро, переходившее из поколения в поколение. Несколько килограммов блюд, ножей, вилок и ложек с некогда почтенными, а теперь все более жалкими, достойными сожаления монограммами на солидных, но нелепых черенках… А кроме того, у доктора имелся престарелый господин Якоб Клемм.
Этот самый дядюшка Клемм — все более худеющий, как все, но всегда безупречно выбритый, а таких среди тех, кому за семьдесят, становилось все меньше, — доводился Ульрихам даже не знаю кем — то ли родственником, то ли просто знакомым. В любом случае принадлежал он, по-видимому, к предшествующему, ремесленному, поколению семейства Ульрихов или к его окружению: немного органный мастер, немного механик, немного изобретатель. Одним словом — Bastler. С немецкого это переводится как умелец, ремесленник-любитель, но всех оттенков слова перевод не отражает. До войны у Клемма была крохотная мастерская то ли с одним, то ли с двумя рабочими местами, которую он, уйдя на пенсию, ликвидировал. Но оборудование продать пожалел. Теперь оно, упакованное и, с немецкой любовью к порядку, сложенное в штабеля, лежало в подвале его квартиры. В то проходившее в основном в подвалах время он мог использовать подвал для подобной цели только благодаря тому счастливому обстоятельству, что этот дом где-то в предместье Юнгфернхайде был всего-навсего двухэтажным и его потолочные перекрытия для бомбоубежища слишком непрочные. В этом подвале, во время массированных февральских бомбежек и в перерывах между ними, Ульрих и господин Клемм осуществили идею доктора. Вообще-то доктору принадлежала только идея. И конечно же, серебро. И довольно-таки условно набросанный эскиз, изображавший нечто, похожее на изящный кубок, но почему-то со скрученной в спираль ножкой.
Прежде чем Клемм в своем подвале стал нарезать полоски медной жести и искать провода, и придавать нужную форму каолину, и плавить серебро, доктор пригласил его в Тиргартен. И пока доктор вместе с господином Пальмквистом в салоне импровизировали на органе, а освещенный луной ярко-красный «мерседес» господина Пальмквиста стоял во дворе, — с одной стороны — еще не задетый бомбежками дом доктора, с другой — за оголенными деревьями парка ряд разрушенных фасадов, словно абсурдная темно- серая театральная декорация с лунно-синими глазницами, — в это время господин Клемм тщательно измерил на левой стороне приборной панели автомобиля все, что ему необходимо было измерить. И через неделю заказанная доктором диковина была готова. И даже опробована в подвале Юнгфернхайде.
Доктор отхлебнул чаю из большой жестяной кружки, из той самой, под резонанс которой ему нравилось издевательски имитировать речи Гитлера, и продолжал свой рассказ:
— А в день своего рождения, шестого марта, Пальмквист приехал ко мне. Так мы условились. Как обычно, он припарковал машину у черного хода и поднялся наверх с двумя портфелями. С двумя по случаю дня рождения. А я вышел на кухню и сказал господину Клемму: «Пора!» И он — чемодан с инструментами в руках — проворно сошел по черной лестнице вниз. А Пальмквист открыл в столовой свои портфели. Из одного он вынул две бутылки мумма. Из второго — знаете, я забыл, что именно. Мы сидели, прислушивались — неужели не будет воздушной тревоги? Ее таки и не было. Мы попивали наше шампанское, мы ели. Беседовали — о музыке, об искусстве, о женщинах… да мало ли о чем… Словно за шторами светомаскировки текла совсем иная жизнь. Я менял на проигрывателе пластинки. И поставил последней «Мессию» Генделя. К слову сказать, в то время Гендель доставлял нам двойное наслаждение. Думаю, нам обоим, мне же несомненно. Во-первых, потому, что он воистину неповторим. Своими ясностью и блеском он, пожалуй, даже более велик, чем Бах. Согласен, об этом можно рассуждать до бесконечности. А во-вторых, потому, что он ведь не какой-нибудь Малер или Шопен или кто там еще, не какой-нибудь француз, или поляк, или еврей, за слушание которого уже завтра могут вызвать в СД. А чистокровный немец, как сам Вагнер. И — более великий немец. Как композитор, не так ли. Но при этом самым дьявольским образом считается англичанами крупнейшим композитором Англии! И на протяжении сорока лет был подданным английских королей! И похоронен в Вестминстерском аббатстве в одном ряду с этими королями! И в Англии все еще настолько
— Пошли. Я хочу вручить вам свой именинный подарок.
— Ого-о?! И что же это такое? — В его серых, покрасневших от алкоголя глазах вспыхнул мальчишеский азарт, и мне показалось, не только от коньяка, который мы пили после шампанского, а от искреннего любопытства. Мы вышли в прихожую, я взмахом руки указал ему, чтобы он прихватил пальто, и снял с вешалки свое. Я подумал, что наши пальто могут нам пригодиться. Мы спустились по лестнице и вышли во двор. Он, конечно же, сразу заметил рожок на поблескивающем красном корпусе автомобиля:
— О! Он же великолепно подходит сюда! Знаете, он очень похож на органную трубу времен барокко. Только как он звучит?
Я понял, что мысль о звуке рожка вызвала у него сомнения. Даже настолько, что он не догадался поблагодарить меня.
— Садитесь в машину и опробуйте сами.
Он сел за руль, я устроился рядом с ним. Он тотчас обратил внимание на серебряную кнопку, установленную господином Клеммом на приборной панели.
— Посигнальте.
Он нажал на кнопку.
АЛ-ЛИ-ЛУ-ЙЯ!
АЛ-ЛИ-ЛУ-ЙЯ! —
разнесся усиленный автоаккумулятором ликующий возглас рожка среди голых деревьев, лунных теней, развалин и стен еще уцелевших домов. Серебристо. Прозрачно. Победоносно. От изумления Пальмквист вытаращил глаза и принялся восхищенно трясти мою руку:
— Благодарю вас! Это фантастично! Именно этот такт… Именно этот…
Но для давно уже взвинченных ушей соседей звук рожка в столь редкой ночной тишине оказался слишком громким. Тут же распахнулось несколько окон:
— Was ist da los?!
— Donnerwetter, schon wieder Fliegeralarm?
— Wieder die verdammten Tommies?!
— Oder doch nicht?[5]
— Поехали! — сказал Пальмквист. Он включил двигатель, и мы рванули со двора.
— И помчались по улицам города. Я не очень-то помню детали этой поездки, — продолжал доктор. —