поднялись, и орган заиграл что-то праздничное и торжествующее. Затем Кальмер сделал несколько шагов по направлению к алтарю, повернулся к ней и, глядя то сквозь, то поверх Керсти, вдаль и ввысь, а затем пристально прямо ей в глаза, обратился к ней. И то, что он сказал, Керсти впоследствии, спустя десятки лет, помнила до единого слова:
— Отец наш небесный! Вот стоят перед Тобой эти двое, эта девушка физически и этот юноша — в душе своей. Ибо Ты соблаговолил лишить его возможности предстать здесь пред Тобой. Но в сердце своем и в душе своей он созрел для этого — на сей счет мы располагаем недвусмысленным письменным свидетельством. — Он достал из кармана письмо Пеэпа к Керсти, которое он взял в ризнице посмотреть и сунул в карман. Теперь он простер руку с ним, словно хотел предъявить его Господу… — Отец наш небесный! Сколько веков Ты согласно воле своей заставлял верить, будто муж, крестоносец, рыцарь, если он находился в далеких краях, выполняя свой долг, истинный ли или только воображаемый, мог прислать священнику для свершения святого таинства бракосочетания свой меч. И священник был вправе обвенчать невесту с его мечом. И не воспользовался ли этой самой возможностью, если не ошибаюсь, пресловутый согласно воле Твоей освободитель Европы и ее наказание Наполеон, послав свой меч из какого-то сражения в церковь Лувра своему дяде кардиналу Флешу, чтобы тот обвенчал его с принцессой Австрийской Марией Луизой? Но что такое меч в сравнении с сердцем, излившемся в письмах?!
И я говорю написавшему эти письма: если это твоя истинная воля, то ответь «да!» И за его отсутствием сам отвечаю: «Да!» И я спрашиваю твою невесту: если это истинная воля твоя, то ответь «да!»
Керсти глухо ответила: «Да!» И Кальмер вложил в ее руку письма Петера и сжал ее ладони, и орган Леппнурма наполнил устрашающую высоту Олевисте лучезарным ликованием токкаты Баха.
Затем Кальмер отвел Керсти назад в ризницу, запер за собой дверь на ключ, достал из ящика стола светло-зеленое свидетельство о браке со стилизованными еловым орнаментом и с огромной круглой печатью Таллиннского ЗАГСа Эстонской ССР, выписанное на имя Пеэпа и Керсти, подписанное невесть кем. Он сказал:
— У меня нет права выдавать их. У меня их даже не смеет быть. Даю тебе его потому, что верю — так оно должно быть. В Эстонии свидетельство это никому не показывай. Там — только в случае крайней необходимости. И знай — перед Богом и церковью ты ему жена.
Спустя неделю с этой бумагой и с этим сознанием Керсти отправилась в путь. И добилась, чего хотела. Домашний очаг в бараке, в общей комнате, со своим Пеэпом, который к тому времени получил возможность выходить за зону. И должность и работу в каком-то воркутинском филиале, производившем гармошки. Из-за своего мужа Керсти особого доверия не внушала, но она все-таки училась на фармацевта и вообще была вольная, не осужденная, в тех краях считай что редкость. Действительно, ее никто никогда не осуждал. В самом начале, когда Пеэп находился под следствием, ее тоже на месяц-полтора взяли под стражу. Ее допрашивали на улице Пагари, ей угрожали. Три ночи просидела она с одиннадцати вечера до пяти утра в приемной начальника следственного отдела майора Якобсона, а затем и в его кабинете, перед его очками очковой змеи, вся дрожа, хотя и натянула под платье несколько кофточек, одолженных у сокамерниц, поскольку по опыту было известно, что вот-вот ее пихнут в соседнюю комнату на старый спортивный мат и начнут избивать: «Какие проклятые иностранные шпионы посещали твоего Пеэпа и тебя? Имена! Имена! Имена! И за кем они и на кого шпионили?» Etc.
Кальмер сказал бы: одному Богу ведомо, почему всего этого не случилось и почему спустя несколько недель они отпустили Керсти.
Так что через пять лет, уже после смерти главного параноика, она смогла вернуться и убедиться — все равно на сорок лет раньше времени. Но это уже вместе с Пеэпом и сыновьями, не знаю уж, сколько их было — двое, трое или четверо, во всяком случае, достаточно, чтобы убедиться: сорок лет — все равно что один-единственный день.