краснеет соус, Сяков, отчаянно превозмогая вестибулярное расстройство, ведёт отряд сквозь кипарисовый лесок на склоне горы к литфондовскому Дому.
Потом коляска-день, совершив немыслимый подскок с переворотом, выронила Исполатева на неизвестном этаже, где в пустом холле бормотал телевизор. После Пётр очутился в тёмной, ракушечником выложенной пещере, с трубкой междугородного телефона в руке. Номер Жли он набрал на ощупь.
Уехала? Нет, вы не знаете меня. Учились вместе в институте. Имярек. Хотел ей предложить одну работу. Ей нужно бы практиковаться в языке… Хотя бы в птичьем. И надолго? Да, вы правы, и это в каждой дочери сидит – с подругой, скажет, на неделю, а вернётся недели через три и с токсикозом… Какие шутки! У меня у самого есть дети. Трое. А может меньше. В этом вы ошиблись… И басня не права… Вот, что скажу вам: муравей – трудяга, хлопотун, строитель, это верно, а стрекоза, естественно, – глазаста, ветрена и с роем лёгких от богов идей и мыслей, это тоже верно. Так устроен мир. Да, отчего-то в муравье нет песни, а в стрекозе – желания построить муравейник. Их уравнять нельзя, их разными такими создала природа – она умней и муравья, и стрекозы, и Лафонтена. Что ещё за чушь!.. Прошу простить за резкость, но зачем вы разбудили тень Фурье и тень фаланстера его? Не надо менять им род занятий, а не то трухой осядет муравейник и наполнит скрежет песню… Я же говорил – природа всех умней, она сама их роли в поколеньях поменяет. Нет, влияние моё на вашей дочери ещё сказаться не могло. Я рад, что этой кратковременной беседой шлифовщика стекляшек вам напомнил – Спинозу бедного, – признаться, не читал ни строчки из него. Жетон последний… И вам всего того же.
Потом был двухкомнатный номер Исполатева и Шайтанова. На балконе, куда перенесли журнальный столик со стульями, Алик показал, как студенты биофака разделывают на своих пестринках кильку пряного посола. Вскрыв привезённую банку, он объявил:
– Лакомство российского студенчества в красные дни календаря – килька «по-чёрному»!
Шайтанов выудил узкую рыбёшку и с размаху швырнул её в торцевую стену балкона. От удара из кильки с писком вылетели кишки, а сама она, как серебряный плевок, расслабленно повисла на стене. Шайтанов налил в стаканы «Любительскую», снял с белёной стены закуску, выпил и, придирчиво оторвав голову, с улыбкой рыбёшку проглотил. Жвачин, Сяков и Исполатев тоже взяли по кильке. С первого раза получилось только у Жвачина. Шайтанов сказал, что знавал мастеров, которым удавалось так же управляться с селёдкой.
Потом пели арию варяжского гостя и ели шашлык под горькую настойку. Сяков пытался выползти из номера, чтобы познакомиться с порядочной девушкой, но заснул на паласе в прихожей. Жвачин с закрытыми глазами долго плясал на балконе какой-то кубический, под Пикассо, танец. Шайтанов без объяснений упёрся лбом в холодильник. А Исполатев в странном тревожном забытьи стрекозой поднялся к чёрному небу, из которого звёзды, как обойные гвозди, осыпались в море.
Утром, манкируя завтраком, направились за пивом, но дежурная дама бдительно свела брови:
– Кто из шестьсот седьмого?
– Мы, – беспечно сознался Исполатев.
Ему захотелось сделать этой женщине что-нибудь приятное. Он остановился у стола и принялся выкладывать на казённое стекло свои богатства: пачка «Космоса», подсохшая апельсиновая корка, связка – бряк! – ключей, визитная карточка с иероглифами, карамель в затёртом фантике, пробитый транспортный талон, неаппетитный кусочек копчёной белужины, черепаховый медиатор, гардеробный номерок с гравировкой 17, неожиданно свежий платок, обрывок салфетки с ялтинским телефоном и припиской «Наташа», сложенные вдвое деньги, зажигалка, полиэтиленовая коньячная пробка, слюдяной клочок невиданного стрекозиного крыла, звезда, из которой вытек свет, безупречная утренняя рассеянность и горькая любовь, – словом, всё, что при нём было. Выбрав карамель и звезду, Исполатев протянул дары дежурной даме:
– Это – за щеку, а это вверните в настольную лампу, – остальное рассовал по прежним местам.
– На вас – жалоба, – строго сказала дама. – Либреттист Крестовоздвиженберг, который живёт в пятьсот седьмом, сигналит, что у вас всю ночь двигали мебель, громко включали магнитофон, стучали пятками в пол и бросали с балкона различные предметы – жилец не мог сочинять либретто к драматической опере «Муму».
– Но мы не двигали мебель, – сказал Сяков.
– Но у нас нет магнитофона, – сказал Жвачин.
– Неважно. – Дежурная перекатила за щекой карамель. – Если сигнал повторится, директор вас прижмёт к ногтю. Имейте в виду, либреттист Крестовоздвиженберг – слишком уважаемый товарищ.
– Мы вас поняли, – веско заявил Шайтанов. – Сигнал не повторится – я сегодня же оторву либреттисту голову.
– И я ему что-нибудь оторву, – пообещал Сяков для убедительности.
День второй, как гнутое зеркало, капризно отразил день первый. С шипением слетели пробки с пивных бутылок, прозвенел жетонами зал игровых автоматов, мелькнул рынок с торговками, заряженными шрапнелью фрикативных согласных, сменилась череда кафе, ресторанов и напитков, совершила круг почёта кабинка фуникулёра, рассолом дохнуло на пирс море, где по очереди пили из горлышка кислый молдавский «Рислинг», запахом горячей буженины заманил бар с тесным названием «Ракушка». Попутно случилась уйма всяких мелочей – словечек, шуточек, знакомств, открытий.
К вечеру вернулись в шестьсот седьмой. Уже не было килек «по-чёрному», зато была девица с породной меткой над губой, которая егозила на коленях у Шайтанова, и был пенистый нарзан, смягчивший ужасный вкус водки джанкойского разлива.
В густеющем тумане с трудом отыскал Исполатев вчерашнюю пещеру с междугородным телефоном, но Жля ещё не вернулась из Нижнего Новгорода, где сдавала зачёты на заочном иняза.
Морщась от джанкойской водки, девица вспомнила, что, кроме минералки, привезла ещё бутылку коньяка, соскочила с коленей Шайтанова и отправилась в свой номер за выпивкой. В ожидании коньяка молодые писатели Москвы по очереди свешивались за балконную ограду и говорили про Крестовоздвиженберга разные обидные слова – этажом ниже балкон либреттиста на треть был занят пустыми бутылками из-под пьяных массандровских вин.
Исполатев ушёл в спальню, зарылся в чистое бельё, но тут же был схвачен некими зыбкими духами, которые в синем кинематографическом полумраке подвели его к фарфоровому блюду. Пётр сразу понял, чего от него хотят: он должен жениться на блюде! Блюдо было нехорошее – большое и белое. «Я не могу на нём жениться! – кричал Исполатев. – Я человек! Я работаю в „Библейской комиссии“!» – «Ты же любишь его», – возражали духи. «Я люблю Аню из „Ахнули“», – отбивался Исполатев. «Это и есть Аня», – клеветали духи. «Нет, это не она», – упирался Исполатев. «А где же она?» – вопрошали духи. От этого вопроса Петру сделалось так страшно, как бывает в иных снах на крыше небоскрёба. Слабея, хватаясь за что попало, Исполатев прошептал: «Я не могу. Я же человек… Я записан в Публичную библиотеку…»
Когда Исполатев проснулся, было уже утро. С ночи поселилось в нём гнетущее чувство оставленности, зябкого сиротства. Пётр осмотрел номер, в котором царил тяжёлый, некомфортный дух, и чувство окрепло – он был один.
Ванная утешила Исполатева – трубы, застенчиво гудя, выплёскивали в смеситель горячую и холодную воду. Пётр заткнул слив пробкой. Пока он отмокал, в номер пришла горничная и, ругая на чём свет стоит «бесово воинство, пачкунов окаянных», приступила к уборке. Исполатев из-под шумной струи вяло с ней собачился.
Вскоре в прибранный номер стали сходиться «пачкуны». Первым явился Сяков. Он заглянул в ванную и сообщил Исполатеву, что ночевал у себя, что надо идти в город за пивом, что минуту назад в лифте он повстречал распорядителя, который с дурацкой улыбкой советовал не переживать из-за либреттиста Крестовоздвиженберга: скандалы тут – дело будничное, вот, к примеру, владелец термоса с гуляшом успел уже сегодня ночью разбить какой-то стеклянный шкаф и получить травму лица при попытке заглянуть в гости к девушке. Следом, с характерной гематомой на шее, явился Алик Шайтанов, который, как оказалось, провёл ночь в номере минеральной поэтессы, где, естественно, слушал стихи, и всё бы ничего, но впотьмах номер был атакован каким-то павианом, так что Алику пришлось распустить руки. Потом пришёл Жвачин и сказал, что не знает, где ночевал, но утром в холле первого этажа стал свидетелем передачи дежурной даме письменной жалобы на шестьсот седьмой номер. Жалобу передал человек с томом Тургенева в руке и