для десерта Афанасий, Елизавета с Александром, Георгий со своей свининой, дегустатор слёз Илья, престранный дед Платон и все, о ком предание молчит. А что, если их необузданный дух забродит и пробку к чёртовой матери выбьет?
Сзади к Андрею тяжёлой походкой подошёл Фома.
– Ну что, – сказал Андрей, – теперь тут ни один хорёк не прошмыгнёт, чтобы с гневизовом пошалить.
– Ох и напотеемся по вашей милости, когда вы нам этот цемент дробить велите, – сумрачно вздохнул Фома.
– Зачем велю?
– Затем, что ангел вострубит. Куда ж вы денетесь – вы супротив него ничто, тля, мелочь.
Норушкин был не склонен к диспуту, хотя его, понятно, покоробил сравнительный анализ распоясавшегося Фомы. «Прописать бы ему на конюшне плетей», – подумал он, но образумился.
Он вышел вон из склепа и зажмурился на ярком солнце. Пообвыкнув, взглянул направо и увидел, что, нагулявшись у реки, с букетом полевых цветов в руках, к нему идёт вся изнутри сияющая Катя, и поступь у неё при этом такая плавная, такая томительно медленная, словно она несёт не цветы, а вёдра, полные счастья, и боится расплескать. Ослеплённый картиной Андрей без нужды повернулся налево и остолбенел – встав на дыбы и раскинув лапы, на него медведем шла тоска, и в её горькой тени, теряя сок и корчась, жухли травы.
Выпал орёл.
Фома перекрестился:
– С Богом.
Андрея охватило странное, леденящее кровь чувство, подстрекающее на жестокое озорство. Он спрыгнул в могильный провал, и под его ногами прошуршал какой-то вздорный сор вперемешку с сухими листьями.
Склонившись к проходу в чёртову башню, откуда веяло затхлостью, как из пропахшего шубами гардероба, он заглянул в открывшуюся черноту и
Лаз был с наклоном вниз и шёл не по прямой, а как-то вбок, извивом, что ли. Вначале сзади ещё брезжил слабый свет, но вскоре он померк, тьма превратилась в невещественный угольный сгусток, зато по интуитивным впечатлениям проход стал шире и как будто выше. Андрей повёл туда-сюда руками и понял, что может встать здесь в полный рост. Он встал. И тут же его бросило на землю, да так, что жизнь в нём замерла, а из всего подбора ощущений осталась лишь давящая стена оглушительного, тяжёлого, медного звона, которая накатила, как боль, и заполнила не то весь мир вплоть до угрюмым пламенем горящих в небе звёзд, не то только его в клочки разлетающуюся голову. Неясно, впрочем, было врезался ли он в источник этого звона теменем, сорвалось ли внезапно что-то у него внутри (сама собою лопнула басовая струна жизни) или это земля гулко заворочаласьпод ним, словно гудящее твёрдое море. Однако вскоре всё прошло, и к нему вернулось дыхание. Норушкину почудилось, что тело его стало тяжелее – ровно на выбитый из него дух, который всё же возвышал.
Он снова встал – теперь с опаской, осторожно. Обернулся. Крикнул во мрак:
– Фома!
Ответа не было.
Внезапно Андрей почувствовал, что, хоть он пролежал недолго, но времени прошло порядком – может быть, неделя, может, месяц. Просто здесь было другое время, нежели там, вверху, где вся страна уже, поди, сплошь состояла из огня и гнева. И он опять пошёл вперёд и вниз.
Там, впереди, его ждали фавориты судьбы, владельцы её серебряных дагерротипных пластинок, там был цвет его предков – там за одним столом с вином в бокалах и фруктами в руках сидели: пращур рода Норуша, светлый отрок Никанор, смотревший в слепые очи смерти Фёдор, князь Афанасий, скорбящий по борзой, Елизавета с Александром, не отличающий жену в лицо Илья, посвящённый третьей ступени Платон, а возле крутились Георгий с Гектором, запущенный ребёнком Гришей фокстерьер, все те хорьки, что пробрались без спроса, и все, о ком предание молчит.
«Жаль, что со мной не будет Кати», – пожалел Андрей и вдруг увидел впереди просвет.
Он радостно ускорил шаг, хоть шёл практически на ощупь, потом рванулся, вышел из норы и... угодил в такую летнюю метель: тёплый ветер отыскал в лесу просеку с отцветшим иван-чаем, сорвал с земли её лёгкий наряд и, крутя, понёс вдаль, под яркие небеса – в августе это бывает.
И тут Андрея осенило, что для автора, возможно, вполне осуществима версия постбытия, обещанная Ильёй Норушкиным, но что касается героя – всё куда печальней: после смерти он неизменно попадает в начало всё того же текста. Вот уж действительнодурная бесконечность. Поэтому, должно быть (а именно из жалости к герою), Ямамото Дзинъэмона говорил: прочтя книгу или свиток, лучше всего их сжечь.
Однако через миг Андрей уже не помнил о своём открытии.