Придвинув к аналою табурет, на котором я сидел всегда во время исповеди и молитвенных размышлений, я устроился на нем. Видя, что она не поднимает головы, я нагнулся к ней.
— Дочь моя, — сказал я сдержанно, — я замечаю смущение в ваших глазах и печаль на лице вашем. Имейте больше доверия к своему духовнику; все то, что тяготит вас, излейте в мое сердце, которое живая могила. Кто из смертных без греха? У каждого есть соблазны, увлекающие его, но помните, дочь моя, что исповедь установлена для облегчения совести, чтобы раскаянием исправить прежние ошибки. Мы раздаем щедроты, завещанные нашим Спасителем потомству. Мы отказываемся от мира, с его страстями и слабостями, мы даем обет покорности и полного отречения, чтобы стать достойными Господнего стада и вести его в селения вечные. Подумайте о правах, которые Иисус даровал нам своими божественными словами:
Окончив свою чудесную речь, я ласково посмотрел на нее, чтобы из-под суровой оболочки
— Ах, отец мой, — прошептала она, закрывая лицо руками. — Я очень грешна! Скажите, могут ли проститься тяжкие преступления после искреннего признания, и не оттолкнете ли вы меня с ужасом и негодованием, так как я совершила страшные грехи, терзающие меня и не дающие мне покоя. Но я готова отдать себя на ваш суд, открыть вам свою душу, потому что моему доверию и уважению к вам нет границ.
Она подняла пылавшее лицо; на щеках виднелись несколько слезинок, а из больших голубых глаз струилась явная страсть. Она сложила свои прекрасные белые с тонкими пальцами руки и положила их мне на колени.
— Говорите, отец мой, — повторяла она. — От вас зависит погубить или спасти мою душу.
Я с любопытством следил за ее изящными грациозными движениями, с удовольствием отмечая, насколько эта женщина была выше моих прежних пошлых любовниц.
Я сжал ее руки и, жгучим взглядом смотря на нее, прошептал:
— Милая дочь моя, чтобы излечить рану, врач должен видеть ее. Так говорите же, сознайтесь в своих ошибках, как бы велики и ужасны они ни были, и если вы ослабеете под тяжестью своих признаний, то я — с вами, и мои объятия поддержат вас, а принадлежащее вам всецело отеческое сердце — утешит. Говорите же скорее, дабы мои слова утешения и прощения, которое я вам дам именем нашего божественного Учителя, осушили скорее ваши слезы и разогнали тучи с вашего прекрасного чела.
Я крепко сжал ее горячие руки и почти к самым губам приложил любопытное, жадное ухо.
— Отец мой, я совершила гнусное и противоестественное преступление, но меня увлек страх, что Альберт потеряет значительную часть своего наследства. Муж мой намеревался завещать большие поместья вашему монастырю, как часть старшего сына, принявшего монашество, и тогда…
Она остановилась и совсем опустила голову; я слушал, затаив дыхание; теперь наступало признание.
— Ну! Что же вы сделали? Говорите!
— Чтобы помешать этому, я отравила его, — прошептала она упавшим голосом.
Я подозревал это, но дело было в том, чтобы достойно провести свою роль и узнать остальное. Потому я оттолкнул ее, вскочил на ноги и отступил к двери.
— Несчастная. Вы совершили такое страшное преступление, чтобы лишить монастырь принадлежавшего ему по праву имущества! О, дочь моя, я считал вас менее преступной! Вы воспрепятствовали тому, чтобы земное богатство поступило в церковь, в святое место, единственное могущее дать вам мир и спасение. Если бы вы еще совершили это злодеяние из личного расчета, страсти, незаконной любви, это было бы простительно, но
Я сделал вид, что ухожу. Она слушала меня с ужасом и бросилась к моим ногам.
— Отец мой, не покидайте меня; я хочу открыть вам всю душу, все побуждение моего поступка; только ради Бога, останьтесь, простите меня.
— Дочь моя, — сказал я, притворяясь, будто несколько успокоился, — только полное признание может заставить меня вернуть вам мое расположение; скажу более, сохранить чисто земную любовь, которую вы мне внушили, мне, бедному изгнаннику, лишенному права на наслаждения жизнью. Я монах и слишком крепко связан клятвой для того, чтобы осмелиться извинять столь вредное для интересов общины вмешательство. Лишь когда вы примиритесь с церковью, тогда только я могу сказать вам; не отталкивайте меня, позвольте мне быть вашим другом, вашим доверенным и помочь вам получить прощение неба.
По мере того как я говорил, все более и более увлекаясь, отчаяние, застывшее на лице графини, сменялось выражением бесконечного счастья. Она встала и схватила мою руку.
— Что я слышу? Ад вы обращаете мне в рай… Я люблю вас страстно, как никогда еще не любила, и хочу оправдаться перед вами своей материнской любовью.
Она потащила меня к аналою.
— Слушайте же, отец мой, друг и поверенный.
Она стала на колени, а я снова сел на табурет.
Тогда она высказала мне свою ненависть к Эдгару, от которого всегда мечтала избавиться; сказала, что Ульрих фон Вальдек, алчный до последней степени, согласился за деньги завязать так хорошо удавшуюся интригу, и она указала ему Марию фон Фалькенштейн как яблоко раздора. Наконец, опасаясь ловкости и искусства Эдгара во время поединка, она купила через Герту у цыганки-колдуньи один напиток, который должен был кружить ему голову и лишить сил и гибкости. Ему подали этот напиток в вине, утром перед турниром.
Я спросил, почему она выбрала соучастницей Герту. Она призналась, что подкупила эту девушку обещанием устроить ее брак с одним авантюристом Энгельбертом, жившим тогда в замке, которого Герта любила безумно.
— Я ненавидела этого человека, — прибавила она, — которого Эдгар, не знаю откуда, достал, за то, что он имел влияние на моего пасынка и они взаимно поддерживали друг друга. Вальдек скрылся из страны, и я ничего не знала более о нем. Я же достигла своей цели: муж мой умер без завещания. Но не думайте, отец мой, что я у монастыря отняла эти поместья; нет, у Эдгара, которого ненавижу, но… — жгучий взгляд ее впился в мои глаза, — если я могу получить прощение от брата-бенедиктинца путем дарования этой земли, то я готова сделать это. Ответьте, отец, прощаете ли вы меня?
Вместо ответа я сжал ее в объятиях и прошептал:
— Да, дочь моя, драгоценная овечка моего стада, которую я надеюсь вернуть в овчарню.
Почти не отдавая себе отчета, побуждаемый желанием обладать этой женщиной, я прижал мои уста к ее и говорил ей языком страстной любви…
Когда я покинул графиню и вернулся к себе, первые солнечные лучи уже озаряли небо; я привел в порядок волосы и бороду и, облокотившись о подоконник открытого окна, подставил пылавшее лицо под свежий душистый утренний ветер.
Разнообразные мысли волновали меня: подавляющее презрение к графине, уверенность в полном господстве над ее волей… Но как лучше воспользоваться? Как поступить? Чего требовать? Была минута, когда мне явилась честолюбивая мысль захватить для общины все богатство Рувенов, и в голове моей мелькнули уже все сложные комбинации, но внезапно я опомнился. Если я обогащу монастырь, что приобрету я лично этой победой? Дам миру два, три новых трупа, а сам останусь по-прежнему в той же черной рясе, живой ложью перед людьми, ничтожеством, с бесцельным существованием в будущем?..
Я подпер голову руками. Я хотел жить, пользоваться свободой, а не быть вынужденным постоянно лгать, притворяться, обманывать, выманивать у людей их тайны для того, чтобы их же предать. Такая жизнь была ненавистна, и вера, которой меня учил рыцарь Теобальд, была совсем не та.
Все эти злодеяния я совершаю во имя Иисуса, который умер, молясь за своих палачей. Мы же общество мерзавцев, прикрывавшихся именем сынов церкви. Все, что еще было хорошего в моем сердце, боролось в ту минуту; смутный инстинкт говорил мне: «Ты слабеешь в своем испытании; вернись к добру, удержись!»