Каменная плита у начала спускавшейся к реке дороги оказалась на старом месте. Когда-то дядя Туан, выходя в поле, непременно точил о нее свой косарь. И в поле вела все та же дорога, густо заросшая по обеим сторонам бурьяном. Сколько когда-то было по ней хожено! Дяде Туану припомнилось, как, бывало, неся на коромысле корзины, полные тутовых листьев, шел он по этой дороге, а следом шла жена, держа в опущенной руке снятый с головы нон[16].
Дома были плотно укрыты тенью от зарослей бамбука и пышных крон митов. На тропках, ведущих к ним, сидели рыжие и пятнистые собаки. Они пристально смотрели на Островитянина, а потом длинно зевали, показывая полные белых острых зубов челюсти. Все таким же замшелым, как когда-то, был старый динь, все таким же тихим — храм феи Шелка. Словно большой зонт прикрывал его стоящий рядом баньян, все так же стояла перед ним каменная ширма с лепным изображением полосатого, с выпученными глазами тигра.
Дядя Туан сказал, что вот так же, как остались после его ухода незыблемыми крыша диня и большой баньян, останутся навсегда тутовые рощи, река и поле. Уйдет одно поколение, его заменит другое, но гора Тюа, холм Котaнг будут стоять без всяких изменений. Там, на далеком острове, он не мог забыть и редкий дождик над тутовником, и дымок над соломенными крышами. Просыпаясь по ночам, тревожно ворочался, словно слыша в ночи знакомое поскрипывание бамбука и чью-то колыбельную песню…
Так же величественно, как и пятнадцать лет назад, опускался закат. Над рекой расползалась тонкая, легкая пелена прозрачного тумана. Смутно темнели вдали горы — Котанг и Тюа. Лунный серп сполз вниз и зацепился за ветви бамбука, клонящиеся под влажным, летящим с моря ветром.
Дядя Туан шел проведать Бай Хоа.
— Ай да Туан! Вот так Туан! — едва завидев нас, закричал Бай Хоа.
Это должно было означать: «Вот радость какая! Какая радость!»
Тут же, поднатужившись, он поднял и вынес во двор бамбуковый лежак — здесь было не так душно.
— Молодец Туан, что вернулся, — улыбнувшись, сказал он. — Теперь силу набирай. Тряхнем с тобой стариной, будем в борьбе состязаться!
Он зашел в комнату, положил на поднос связку нанизанных на веревку табачных листьев, взял из кухни глиняный горшок и бросил в него несколько раскаленных углей:
— Туан, кури, прошу!
Островитянин с любопытством оглядывался вокруг.
В доме Бай Хоа было три алтаря предков. На центральном стояла картина, изображающая Будду, восседавшего на лотосе и устремившего глаза на живот. Перед Буддой лежал колокольчик и колотушка с широким и длинным отверстием, напоминавшим лягушачий рот. Рядом были подвешены драконы и единороги, сделанные руками самого Бай Хоа: он где-то раздобыл множество скрюченных, искривленных, покрытых отростками корней бамбука, привязал к ним волосы и паклю, и они превратились в диковинных чудищ.
На столике справа стояли картинки, изображавшие ужасы царства мертвых. На первой картинке в печи пылал огонь, и на нем стоял чан с кипящим маслом, в котором два белоглазых клыкастых черта костылями топили грешника. Бай Хоа рассказывал мне, что это тот грешник, кто при жизни на земле часто врал. Значит, достаточно раз соврать, чтобы тебя сварили? А я ведь тоже однажды обманул свою сестру, сказав, что поведу буйволицу Бинь в такое место, где много травы, а на самом деле убежал с пастушатами играть в «дергача»! Если верить Бай Хоа, то подземный владыка наградит меня купанием в котле с кипящим маслом. Ну, а Ты Банга из нашего села, который так ловко врал, что хоть сказки за ним записывай, — того- то сколько раз надо так окунуть?
На второй картинке волосатый черт держал за горло извивавшегося в судорогах человека. Другой черт, не менее волосатый, надвое распиливал грешника. Бай Хоа говорил, что распиливают тех, кто при жизни залезал в чужой сад и таскал тайком фрукты.
В саду Бай Хоа росла гуайява, плоды ее были хотя и мелкими, но очень ароматными, с белой мякотью, и не успевали вы доесть один плод, как вам тут же хотелось еще. Вот я и был тем самым грешником, который залезал в сад к Бай Хоа и рвал себе и мальчишкам его гуайявы. Итак, уже сваренного в кипящем масле, меня должны были еще и распилить надвое.
На третьей картинке голый грешник сидел на раскаленном железном листе. Бай Хоа говорил, что это наказание за убийство животных, рыб и птиц по запретным дням. Значит, мою маму, вместе с сестрой, поджарят на таком листе, они ведь готовили рыбу всегда, когда она ловилась, не разбирая никаких дней.
На четвертой картинке черти вонзали иглы в язык человека, которого они предварительно связали. Язык у человека был длинным-предлинным — так тянули за него черти. Бай Хоа объяснил, что этот грешник при жизни посылал хулу на Будду и на небесного владыку. Если так, то нашим деревенским обязательно всем вытянут языки: они ведь тоже не сносили беду молча, особенно если надолго задерживалась жара или, наоборот, беспрестанно шли ливни.
Были и другие наказания: выкалывание глаз, отдача на растерзание тигру или слону. Их было так много, что всех не перечесть.
Островитянин, увидев эти картинки, задумался. Еще у себя на острове он, не разбирая дни, бегал ловить рыбу и потом с удовольствием ее уплетал, частенько обманывал отца и удирал играть, а что касается хулы, которую он возводил на Будду, то ее количество невозможно было и подсчитать.
Когда-то, при взгляде на эти картинки, меня охватывал ужас, но со временем моя робость прошла: при таком обилии грехов я начисто лишился совести и уже ничего больше не боялся. Иногда я приносил Бай Хоа семена стручковой фасоли, или люффы, и Бай Хоа тогда говорил, что небесный владыка и Будда непременно пересмотрят свое отношение к такому доброму мальчику и часть грехов будет мне отпущена, а он, Бай Хоа, позволяет мне залезть на гуайяву и набрать хоть целый мешок плодов.
Бай Хоа повел нас с Островитянином на кухню и попросил помочь приготовить чай.
— Не нужно, не утруждайте себя, — остановил его дядя Туан, — мы пить не будем.
— Один я остался, как перст, — вздохнул Бай Хоа. — Жена тяжело болела, потом умерла, сын уехал на заработки и тоже сгинул. Может, его и в живых-то уже нет…
И он зашмыгал носом, а потом, чуть помолчав, попросил:
— Расскажи, Туан, как там на островах? Говорят, лакомство есть — «ласточкино гнездо» называется, не привез ли случайно?
— На островах о доме так скучаешь, что всю ночь без сна ворочаешься. А насчет еды — ничего особенного!
— Вот, значит, как! Я тоже немало ездил, многое повидал. Да и то сказать — когда голод гонит, долго на месте не засидишься. После того как ты ушел, мы тут голодали ужасно! Столько народу поумирало. Твои-то тоже от голода умерли. А я поначалу рыбачил, потом и это не помогло, пришлось в чужие края податься. Чего только не перепробовал. То за одно, то за другое хватался! И мазь продавал, и собак стерег, и прачкой был, и ворожбой занимался. Хозяин, у которого я угол снимал, мучался болями в животе. Я велел подать тушь, красную и желтую бумагу, нарисовал кое-какие дьявольские рожи. Это людей рисовать трудно, а чертей совсем просто! Потом я велел хозяину упасть ниц на землю, а сам прокричал: «Ай-фа, ай-фа, умбалa, умбала!» — и затянул какую-то присказку пополам с молитвой. И вот удача: хозяину полегчало. Меня к другим больным стали приглашать. Пришлось всерьез этим делом заняться. Музыку специальную разучил, несколько молитв о предотвращении бедствий, научился делать амулеты. Потом бороду отпустил: при ворожбе длинная борода — первое дело. Я говорил, что она, мол, помогает мне с нечистой силой справляться. Голод чему только не научит!
Борода у Бай Хоа была длинная, до пояса. Росла она тремя кустиками — два по углам рта и третий на подбородке — и очень напоминала бороды важных сановников, которых представляли в театре. Я замечал, с какой гордостью он всегда ее поглаживает.
— Ногти я тоже отрастил длинные… — продолжал Бай Хоа.
— Ну, — перебил его дядя Туан, — теперь про всякую ворожбу забыть надо! А то наши дети о нас плохо станут думать. Да и картинки эти, — дядя Туан ткнул пальцем в сторону картинок на алтарях, — давно пора сжечь.
— И то верно! Ведь сейчас молодежь ни во что это уже не верит, говорит, хватит людей запугивать!