заметно волновалась. Я открыл заднюю дверцу, махнул ей, предусмотрительно не вылезая, и она, быстро перебрав разделяющее нас расстояние молодыми ногами в туфельках на высоких каблуках, прыгнула в машину, опустилась рядом и сама захлопнула за собой дверь, как бы продемонстрировав свою безоглядную решимость.
— Вперед! Алатуль! — сказал я шоферу, и тот, словно поняв правила игры, рванул с места как в каком-нибудь американском боевике.
— Уф! — перевела она дыхание. — Чуть не умерла от страха.
— Не бойтесь, — сказал я. — За нами никто не гонится.
Мы были еще на «вы».
— Все равно страшно. Такого еще со мной не было. За два года здесь я еще ни с кем не убегала от мужа.
Как только дверь за ней захлопнулась, я почувствовал, что она моя, и положил ей руку на плечо. Она была в блузке и короткой кожаной юбке, высоко открывавшей ее ноги, и в ее бедре, на поворотах касающемся моего, чудилось столько беспечной радостной силы, что голова моя наполнилась звоном, а чресла жаром.
Прежде я уже был в Мэриленде и чувствовал себя хозяином положения. В тот раз мы пили там всей нашей переводческой кодлой. Да, только пили да говорили — а арабы танцевали со своими арабками. Приглашать арабок никто из нас не рискнул, мы, иноверцы, даже под шафе помнили, что такое шариат, и не лезли на рожон. Чтобы танцевать с арабками, были другие злачные места, здесь же был просто респектабельный ночной клуб для средних буржуа с европейским воспитанием, но тоже блюдущих закон шариата.
Мне тогда понравилось в Мэриленде, и вот я вез туда Ольгу. В тот раз мне не понравился лишь фотограф со свой вспышкой. Он все время околачивался возле нас, предлагая фото на память, и хотя мы отмахивались, все щелкал и щелкал бесплатно, слепя своим магниевым светом. Я отворачивался, когда успевал, будучи уверен, что он работает на египетскую контрразведку.
И вот я сидел рядом с красивой женщиной, своей, европейской, больше того — русской, и водитель вез нас в сгущающихся сумерках к островку другой жизни под названием «Веселая земля».
… По красной ковровой дорожке мимо кланяющихся раисов в синих, расшитых золотом халатах мы поднялись на второй этаж этого круглого, как шайба, здания, вставшего посреди сада, где вокруг пруда, в котором плавали лебеди, вились садовые дорожки, иногда взбегая на островок с беседкой, в которой также можно было занять столик, но мы предпочли сидеть внутри, так как в конце марта к вечеру становилось свежо, к тому же нам хотелось потанцевать. На втором этаже был полусвет, лившийся откуда-то из-под карнизов, но вскоре и его выключили, а на каждом столике зажегся розовый светильник, да по потолку иногда пробегали всполохи желтых и красных огней — это над кругом танцевальной площадки тихо вращался шар, выклеенный зеркальной мозаикой.
В ту пору во всех ресторанах мира звучали песни «Биттлз». Впрочем, арабский ансамбль, вооруженный европейскими музыкальными инструментами пел и на других языках — французском, итальянском, греческом… Европа была рядом, по ту сторону Средиземного моря, и отсюда казалась гораздо ближе, чем из моей страны. До Италии было просто рукой подать.
Еды мы с Ольгой не заказывали — только фрукты, зато пили, но так, чтобы вино не мешало ногам. Мы не пропускали ни одного танца — Ольга двигалась легко, красиво, и я старался соответствовать ей. На нас посматривали, за нами следили — в тот вечер мы были здесь единственными европейцами. Танцевали же все примерно одинаково — что-то в духе еще модных тогда твиста и шейка. Но был и медленный фокстрот, когда можно было, как в старые добрые времена, обнять, прижать к себе свою женщину, вдохнуть аромат ее кожи, ее французских или еще слаще — арабских духов.
Внизу за окнами совсем стемнело, и все, кто сидел снаружи, перебрались к нам. А там по черным лагунам среди цветов и беседок скользили белые призраки лебедей, и казалось, что они плывут прямо по поверхности черной бездны, пока вдруг не вспыхивал, обнаруживая водную гладь, серебристый отблеск фонарей или брызг от неслышно работающих лапками птиц. Самих же перепончатых желтых лапок не было видно — так они неустанно перебирали, перемешивали теплую черную субстанцию, чтобы та не остыла, загустев словно желе.
Мы не клялись в любви друг к другу, но в этот вечер мы друг друга любили. И чем дальше шел наш разговор, тем больше нам казалось, что мы созданы друг для друга, и чтобы устранить ту жизнь, в которой мы наверняка не будем вместе, я заказывал еще вина, и вежливый официант с отменным артистизмом вновь наполнял наши бокалы.
О, музыка, чудо-музыка, ничто не сравнится с тобой — одна ты владеешь нашей тайной, тайной нашего сердца, тем тонким миром, который ведь никак иначе и не обозначить, как только мелодией. Что же ты обещаешь нам, чем морочишь нам голову, зачем смущаешь наши души?! Ведь уже проверено, что того, что ты внушаешь, на свете нет. И если даже есть, то мы не в силах увидеть, войти, объять и быть объятым — потому что все это существует в другом измерении. Но вот беда — не можем мы обойтись без этого другого измерения, не можем, да и все тут! Что-то нужно нам, то, что не имеем и иметь не можем. Но нужно, как хлеб. Это и есть хлеб — хлеб души. Мечта, надежда, глупость мечты, дурость надежды. Словно мы жители двух миров, а может, и трех, и только благодаря этому мосту из звуков, слагающих мелодию, можно попасть в тот, другой, мир. И хорошо бы не возвращаться, или хотя бы поменять миры — чтобы из того, прекрасного, тонкого, иногда, для контраста и обновления чувств, заглядывать в этот — жестокий и грубый. Вот и Египет оказался для меня таким тонким миром, уже два месяца я живу в другой реальности, и чтобы быть счастливым окончательно и бесповоротно, я привел в него женщину. В том мире у нее были муж и ребенок, рыженькая девочка двух лет, а в этом мире у нее есть только я один.
Тем временем европейская музыка смолкла, на маленькой чуть приподнятой сцене появились новые музыканты — в галабеях, с щипковыми, струнными и ударными инструментами, расселись в кружок, ударили в бубен и запиликали, забренчали, застонали, и выбежала знаменитая Заки, в ту пору одна из лучших в Египте исполнительниц танца живота, и, как говорят, самая богатая женщина Каира. Танец живота в эпоху насеровского строительства социализма — а ведь так пропаганда и утверждала — танец этот пострадал от цензуры и стал чуть ли не целомудренным, хотя истинная его природа как раз и заключалась в том, чтобы выражать желание, и, выражая, разжигать его.
Заки была полноватой соответственно арабским канонам женской красоты, у нее было круглое лицо, чуть приплюснутый нос с резкими крыльями ноздрей, что придавало страстность ее лицу, и прекрасные волосы, длинные и тончайшие, льющиеся как черный водопад. Она была босиком, в лифе и трусиках, но вместе с тем тело ее свободно облегал тонкий прозрачный шелк, а точнее — газ. Шаровары ее с бахромой, падающей на полные, но стройные бедра, были из такого же газа. Она была хороша, особенно ее воздетые полные руки, и бедра ее, которыми она встречала, как бы ловила, каждый падающий удар бубна. Танец живота — это танец волн, их чередование, прибой и отбой, когда вслед идущая сшибается с той, что уже прянула вспять… Но это только начало, потому что нет предела прихотливости ритмов, в которых женское соединяется с мужским. Мужское — это бубен, он повелитель и халиф, он приказывает, он ведет — и бедра послушно отзываются на каждый выпад-удар, но вот они замышляют бунт, непокорные, — пропускают атакующие удары, сначала каждый второй, а потом и несколько кряду, капризничают, то откликаясь, то нет, словно накапливают энергию, которая вдруг разряжает себя в ответной бисерной дрожи…
Пора-пора, сколько я тебе должен, уважаемый, да, нам понравилось, ну, конечно, мы непременно сюда еще придем, мы будем приходить каждый день, нет, каждый не получится, потому что я дежурю в Гюшах, а на выходные приезжает ее муж. Да, кстати, зачем ты вышла замуж, выходи лучше за меня, хорошо, я выйду за тебя, куда ты меня ведешь, милый, я веду тебя в сад, где благоухают ночные цветы, и плавают ночные лебеди, где цветет огневым цветом акация, недаром ее здесь зовут на французский лад «фламбойант», где я сам как в огне, иди ко мне, дай обнять тебя, губы твои, как рахат-лукум, и маленькие груди твои с заострившимися сосками, как два послушных птенца.
Желание было таким пронзительным, что тут же на садовой дорожке, в тени ночных кустов и деревьев, я снял с нее трусики. Они были такие маленькие, что даже на ладони им было просторно. Я уже положил их в карман, но еще смаковал в памяти, как она легко оперлась на меня и послушно, без слов, вынула из них сначала одну ногу в туфельке, затем другую. Теперь ничто не разделяло нас, кроме ее короткой юбочки из мягкой замши. И, поцеловав ее горячее бедро у изножия и встав с колен, я уже начал