выедают, – сказал Братка.
Мутные слезы текли по безалаберному Браткиному лицу. Федор угрюмо сказал Гаврилову:
– Говори, где могилу бить. Крест или столбик со звездочкой прикажешь поставить, председатель?
Санька стоял рядом с одеялом, на котором лежал Муханов. Он все смотрел и смотрел на его необгрызенное песцами лицо. Глаза у Муханова были Открыты, только лед скопился на них, и Саньке казалось, что сквозь этот лед смотрит на него Колька Муханов.
Спазма все больше сжимала ему горло, а потом в черепе где–то изнутри возник огромный ком, опухоль, и она давила на череп так, что казалось, голова сейчас лопнет. Санька растолкал людей и пошел прочь от разговоров о выеденных кишках, от мухановского взгляда. Где–то на полдороге его поймала Зинка–продавщица, схватила за руку, втащила в дом, потом «пей» – влила в горло полный стакан коньяка. Опухоль в Санькиной голове все росла, давила с неодолимой силой, и коньяк не мог заглушить ее. Зинка сидела напротив на стуле, курила папиросу. Потом грубо сказала:
– Ты плачь, красивый москвич. У всякого свое горе. Только счастье не у всякого свое. Ты мухановским счастьем теперь жив сидишь.
И от этих слов лопнула наконец опухоль в мозгу у Саньки, и он заплакал и бил себя головой о коленки, чтобы скорей вышли эти слезы и перестало давить на мозг. Никогда, никогда, никогда, черт побери, не уйти ему теперь от покрытых ледяной коркой мухановских глаз. Всю жизнь будет смотреть на него мертвый Колька Муханов.
И опять, как только он вернулся домой, как три месяца назад, в комнату вшагнул торжественный Людвиг – все в том же бесподобном костюме. В руках Людвиг держал свое ружье с вертикальными стволами.
– Саша, – сказал он. – Прошу вас, возьмите на память о вашем друге. Это «меркель» – большое ружье. Больше у меня ничего нет.
И Людвиг протянул Саньке сверкающую полированным деревом и металлом драгоценность.
– Нет, – сказал Санька. – Не надо.
– Да, – непреклонно сказал Людвиг. – Я видел много людей и кое–что в них понимаю. Возьмите это ружье.
– Нет, – бессильно сказал Санька. – Это не мне. Не надо.
– Да, – сказал Людвиг. – Я стар, мне тяжело. Придется вам, Саша, взять это ружье и тот холм. Вот.
Людвиг непреклонно протянул Саньке «меркель», и Санька взял вороненые, все в фирменных клеймах, стволы. Как проклятую долговую расписку, как ордер на кабальную яму – взял.
Похоронили Муханова в старом Усть–Китаме. Надгробное слово произнес Федор, обнажив лобастую голову.
– Вот, – сказал он. – Все–таки столбик стоит, а не… щепочка с номером. Весной покрасим столбик. Лежи, друг, спокойно.
Потом, как и раньше, как полгода назад, они сидели в избушке у горячен плиты: Братка, Федор, Глухой, Толька, Гаврилов. Пили спирт, грызли мороженого гольца. Говорили о разных вещах, о Муханове – нет. Спирт стоял на столе, по северному обычаю каждый без приглашения наливал себе сам, молча стукал кружкой о край ближайшей посуды.
Санька сидел перед своей кружкой со спиртом, не притрагиваясь к ней. Сидел и размышлял о… слонах. В какие–то давние годы прочел он о том, как обучают только что пойманных новичков. В загон к новичку входят два умудренных опытом ветерана и, сжимая могучими боками, так что некуда бедолаге податься, выводят его в ворота проходить нелегкий курс слоновых наук. Курс наук слона–работяги. Он знал, что стоит ему прийти домой, как сразу в комнату придет Люда и будет сидеть молча и смотреть на него, растерянная девчонка, как будто он, Санька Канаев, должен ей дать ответ на вопрос немыслимой важности. Но нет у него ответов на ее вопросы, а есть только одно: не ответ, а выход.
И Санька чувствовал себя, как тот несчастный дикарь, сжатый могучими боками: позади стена, впереди ворота, нет другой дороги, кроме этих ворот, не перемахнуть стенку, не удрать обратно, в пьянящую темноту джунглей. Четкий холодный метроном отстукивал в Санькиной голове. Он не знал, когда тот начал стучать, то ли когда он смотрел в мертвые мухановские глаза, или в тот момент, когда Зинка, не с бабьей жалостью, а так. как человеку человек, положила ему на затылок тяжелую руку, или когда Федор произносил свой загадочный некролог, или когда торжественный Людвиг всучил ему свое драгоценное ружье. Не было Саньке радости от того четкого метронома: все было просто, как идеальный математический шар, и именно эта хрупкая идеальность не давала Саньке пить спирт. Сгорели, рухнули, осыпались дощатые балаганы, но среди этого хаоса кто–то неумолимый сует ему в руки ведро с известкой и подает пудовый кирпич. И Санька должен взять этот кирпич, потому что в земле, на которую он сейчас его положит, лежат миллиарды тех, кто клал кирпичи до него, и после будут – еще миллиарды. Никуда тут не деться от этого высшего смысла – класть кирпичи, хочешь того или нет.
…Чайник закипел. Он всыпал заварку, досчитал до пяти и снял его. Тот самый чайник, который принес ему Муханов в день переселения к Люде. «Для холостяцкого утешения» – так сформулировал он тогда.
Когда он наливал кружку, несколько капель упало на стволы. Санька стер их рукавом.
Санька держал в ладонях остывающую кружку и смотрел на марево нагретого воздуха над вытаявшими обрывами Китама. Там двигалась цепочка горбатых от тюков людей. Последний визит пастухов перед ледоходом. Люди шли в неторопливом ритме, тонкие палочки на бескрайней холмистой равнине. Санька думал об этих людях, о случайностях. Случайно спасся тогда неистовый Славка, и случайно погиб Муханов. Случайно он попал в эти края, и надо было так случиться, чтобы в этих краях, о которых он и в бредовом сне не мыслил, вдруг появилась у него жена, скоро будет сын с рыжими волосами, и имеется даже могила друга. Что мог сказать об этом П. К. Бобринский, всеведущий граф? Что мог сказать великий математик жизни брат Сема о людях, приспособленных для грузовика, которые погибли и будут гибнуть, ибо грузовик идет по первым дорогам? Что будет, если кончится род этих людей?
– Как дела? – услышал он за спиной и вздрогнул. Бесшумно подошедший Толька заливался смехом уже рядом с ним, весь коричневый от весеннего солнца, коричневое тело в распущенном вороте кухлянки, двустволка, как автомат, на груди. Внизу тяжело взбирался по склону Федор.
– Садись, – сказал Санька. – Чай у меня горячий.
– Вот, – заговорил, яростно дыша, подошедший Федор. – Ты посмотри на этого дурачка. Сманил его твой якутский дьявол. Муханова мало – теперь обработал глупого Тольку.
– Да, – беспечно улыбаясь, сказал Толька. – Ухожу в пастухи. Ты, говорит, специально для тундры родился. Год поучись оленей пасти, потом мы тебя учиться пошлем. Человеком, говорит, станешь. Смешно. Был я все время Толька, вдруг – человек. Нет, я пойду!
– Ты – подведешь? – спросил Федор. И Саньке почудилась опять в вопросе безжалостная насмешка, которая всегда была для него наготове у Федора.
– Нет, – сказал он. – Мне деньги нужны. Хочу накопить монеты на мраморный саркофаг с надписью: «Здесь лежит Санька Канаев – добродетельный человек». Смешно?
– Да, – сказал Федор. – Однажды я вот в таком же случае много смеялся. Друг у меня умирал в лагерном лазарете. Три дня умирал и три дня твердил в бреду: «Хочу имя, фамилию, а не щепочку с номером». Ужасно много я тогда хохотал. И сейчас, как вспомню, прямо корчит от смеха. Один Глухой это знает, как я первый год у него в избушке веселый был.
Санька поднял глаза на Федора, и вдруг словно тайный рефлектор вспыхнул и осветил мир: он увидел покрытое бледной испариной лицо пожилого человека, и бессонную муку в глазах, и тот самый металл, который, если он есть, не дает человеку расползтись в смердящий кисель.
– Повезло мне, – выдохнул в озарении Санька. – Ах, черт побери, как повезло. – И утих метроном. – Деньги нужны, – сказал он. – Люду на материк отправлять буду, чтобы там рожала. Барахло всякое. Знаешь ведь, бабы? Им только до универмагов дорваться. Миллиона не хватит.
– Гусь, – лихорадочно зашептал Толик. – На нас прет. Тихо.
Он стал приподнимать ружье. Тяжелый одинокий гусак летел прямо на них, весь темный на фоне светлого неба, неторопливый и уверенный, как дредноут.
Санька ладонью прижал Толиково ружье. Гусь пролетел низко, так что был виден темный печальный глаз и изогнутые маховые перья, пролетел прямо над ними, не ускорив полет и не обратив внимания на