разные лезут. А здесь у меня все щепочки, все камушки убраны. Бритый у меня этот песочек, ухожен, как английский газон.
Разговаривая, Рулев ловко набирал сеть – поплавок к поплавку, грузило к грузилу. Теперь останется лишь концевая веревочка, за которую привязать якорь, потом греби, и сеть сама пойдет в воду.
Я сидел на веслах. Рулев следил, как ложится сеть. Ровная нитка поплавков вытягивалась за кормой лодки.
– Правым, правым больше прихватывай, – тихо сказал Рулев. И вдруг меня пронзила сверкающая, как лезвие, мысль: «Убегая, остановись». Может быть, она пришла сейчас, а может, когда я сидел рядом с псом на берегу нешумного полярного моря. А может, еще раньше, гораздо раньше.
Потом Рулев вынимал из печи формы с хлебом, и избу заполнил крепкий и ясный запах.
– Долго ты будешь здесь прятаться? – спросил я. «Убогая, остановись».
– Пока не сделаю анализа прошлых ошибок, – ответил Рулев. Он вытер залитое потом лицо и швырнул полотенце в угол. – Еще сухариков надо насушить. Два пастуха у меня сухарики любят.
Рулев принес из сеней пару черствых буханок и принялся резать их на кубики длинным рыбацким ножом.
– Ты Шпица с собой заберешь? – спросил Рулев. – Помочь ему надо.
– Я ему ключ от квартиры дам. Меня туда возвращаться как-то не тянет.
В сенях затопали шаги. Видимо, Рулев услыхал его гораздо раньше меня, еще на подходе.
Пришел Шпиц, и я увидел пример поглощения личности. Он смотрел в рот Рулеву, разговаривал как Рулев и сидел за столом как Рулев.
На другой день прилетел вертолет, и я отдал Шпицу ключи от своей московской квартиры.
Приложения
Приложение № 1 С. Рулев. Презрительный человек
– Все люди – соседи, – сказал он мне. – Все!
– А если я поставлю глухой забор?
– Мальчишки прокрутят в нем дырки. А также в заборах выпадают сучки. Нету глухих заборов. – Я видел, что он смеется надо мной, жалеет мою глупость, глухоту. Я ушел.
Была осень. Березы уже потеряли листья и стояли под дождем, как голые дети. Я их любил. И дождик я тоже любил. В упоенном сим состоянии я сразу за калиткой впоролся в лужу, залил доверху свои драные башмаки. Черт с ним. Мне нравилась эта лужа и то, что ботинки у меня драные. Мне было тридцать пять лет, и я открыл, что до сих пор жил ложными ценностями и устремлениями. Я хотел возвысить и утвердить себя. Зачем и над кем? Мое появление на свет случайно – это счастливый выигрыш, что где-то когда-то был нужный вечер и моя бабка познакомилась с моим дедом. И все люди – мои собратья по случайным явлениям. Жизнь есть совпадение счастливых и несчастных случаев, и мы все соседи-пловцы в потоке времени. Мы стартовали в едином заплыве, и финиш у нас одинаков. Брат-пловец разве не поможет брату-пловцу?
В тот осенний день тридцати пяти лет от роду я полюбил людей… И река времени приняла меня и закружила.
Примечание. Все строки, кроме приведенных здесь, густо зачеркнуты жирным фломастером.
Приложение № 2 Глава, не дописанная Возмищевым
Когда плывешь вниз по Реке в низовьях ее, то каждый раз, пусть это и повторялось уже многократно, поражают желтые песчаные обрывы и лиственнички, которые бессильно торчат на них. Они не растут прямо, каждая перекособочилась по-своему, а некоторые уже подмыты, уже склонились над этим обрывом, и на будущий год их снесет шалая вода паводка, и их вынесет в Северный Ледовитый океан. Моросит ледяной июльский дождичек, стучит дизельный движок катера, проползают слева заросшие буйным тальником острова, и еще дальше зеленеет смутно низменный левый берег – Низина по-здешнему. Но ты все равно видишь лишь правый, обрывистый и эти лиственнички, которые как бы хотят убежать от обрыва. Правый берег по-здешнему называется Камень. Но и на Низине и на Камне все те же лиственнички, которые как бы бегут на север из тесноты тайги, а с севера в них неумолимо вгрызается тундра, и потому я до сих пор не могу спокойно смотреть на эти деревья, которые зажаты между тайгой и тундрой, мечутся, и каждое дерево здесь находит свой индивидуальный способ выжить. Нет среди них похожих, каждое искривилось, перекособочилось, стоит само по себе.
Один из поселков Реки так и называется – грустно и поэтически – Край Леса. Дальше уже все тундра, «сендуха», со своими законами, природы и людских обычаев, а еще дальше Северный Ледовитый, который уже тоже сам по себе.
Пока ты думаешь все это, сзади неслышно подойдет моторист. Кто-нибудь из Шкулевых, Никулиных или Гавриных – здешних фамилий поречан, чьи предки триста лет назад прорвались сюда через фантастические просторы Сибири. На лице моториста жидкая азиатская поросль щетинки, нос у него рязанский, скулы якутские и глаза, когда он искоса на тебя глянет, готовясь к разговору, вдруг сощурятся эдакой вятской голубизной.
На мотористе замасленный ватник, подпоясанный ниже живота, по-чукотски на ремешке неизменный нож в нерпичьих ножнах, и он, поковыряв кирзовым сапогом палубу катера, вдруг скажет что-нибудь вроде:
– Ну-у! Страсть! Вон справа Митькина протока. Знаешь, что там в прошлом году было?
– Что?
– Приехал, понимаешь, начальник. С серьезным ружьем. Стволина у него – во и внутри нарезы. Желаю, говорит, на медведя. Ну, ты деда Шавро знашь, конешно. Тому что? Выпить? А разве начальник с таким ружьем без коньяка? Дед Шавро, конешно, говорит: «Вон моя моторка. Берем припас. Сейчас будет медведь». Поплыли. Дед, чтобы видимость сделать, конешно, проехал, моторку в берег приткнул, пошли в лес. И надо же такому случиться – в самом деле навстречу идет медведь. Ну – бывает же! Дед, конешно, к лодке, прибегает, а начальник уже в воду ее спихивает. «А где ружье-то?» – спрашивает дед. Опомнился уже сам. «Я его там… положил», – говорит начальник. Слышь? Положил, говорит.