своего не отдадут.
— Свое пусть не отдают. А мы возьмем свое.
— Чем же вы докажите, что это ваше?
— А это уже революция доказала. Слыхал про такой декрет: вся власть Советам, а земля — крестьянам?
Отец хмыкнул и ничего больше не сказал, не успел сказать. В ограду влетел Пашка, вид у него был взъерошенный, лицо красное, будто он только что побывал в свалке, на кулачках бился.
— Слыхали? — спросил еще от ворот. — Там такое творится, такое… Фу! — выдохнул. — Барышев школу закрывает.
— Как это закрывает?
— А так: дом, говорит, мой, давал я его под школу временно, вот, говорит, и кончилось это время… Мужики просят повременить, а он уперся и ни в какую: освобождайте — и все!
— Вот вам и декрет, — усмехнулся отец. — Плевал он на ваш декрет, Илья-то Лукьяныч, у него свои декреты…
Степан глянул на отца, но ничего не сказал — так поразила его эта новость. «Значит Барышев решил идти напрямую», — подумал Степан и кивнул брату:
— Пошли. — И уже шагая по талому, хлюпающему снегу, тихо и яростно проговорил. — Ну, мы ему покажем школу… Он что говорит-то хоть, зачем ему дом?
— Под склад хочет приспособить, — пояснил Пашка дрожащим от волнения и негодования голосом. — Складов да амбаров у него, гляди-ко, не хватает. Погоди, он еще и не такое удумает, лишь бы Татьяне Николаевне не дать житья, выдворить ее из Безменова.
— Учительница что… дорогу ему перешла?
— То-то и оно, что перешла! — горячо ответил Пашка — Вот он теперь, Барышев-то, и точит зубы на нее.
А случай тому предшествовал вот какой. Весной прошлого года нежданно-негаданно открылось культурно-просветительное общество. Что это за общество — никто толком не знал. Общество имело название, но работы никакой не вело: то ли некому было ее вести, работу, то ли те, кому надлежало ее вести, не знали, с какого боку подступиться. Организаторы же приехали, объявили это «общество» открытым, пообедали в доме новоиспеченного председателя-культурника Ильи Лукьяныча Барышева и убрались восвояси, сочтя дело сделанным. А по деревне пошли суды-пересуды: больше всего безменовцы опасались того, что «общество» потребует новых расходов… Бабы охали и ахали при встречах, пугали друг дружку: «Ужо погодите, запишут нас в это обчество — тады зубы на полку поскладаем и песняка запоем… навроде вон Митяя Сивухи».
Но время шло, а перемен особых не наблюдалось. Барышев не спешил «культурными» делами заниматься, хватало у него и других дел. И к «обчеству» мало-помалу привыкли, а попросту о нем и вовсе забыли. Подоспел сев, за ним сенокос, не до того было. А летом произошло еще одно событие: приехала новая учительница — и первым делом пошла по дворам. Ни одного дома не пропустила, в каждый зашла, поговорила и в тетрадочку записала: сколько у кого детей да какого достатка семья, жив ли и есть хозяин, глава семейства, кормилец, или несчастная баба одна с ребятней горе-нужду мыкает. И очень переживала и сокрушалась учительница, что нет в Безменове помещения для школы. Давно уж безменовцы собирались школу построить, да так и не собрались — война помешала. Ладно еще Барышев смилостивился и уступил свой старый дом, не больно велики хоромы, но за неимением лучшего — и это хорошо. Татьяна Николаевна постаралась — и к началу занятий класс привели в порядок. Бабы помогали: кто подбеливал, кто скреб, мыл, протирал — столько грязи вывезли! Мужики сколотили парты. А Митяй Сивуха новую дверь навесил, чтоб зимой не задувало. И дров заготовили, навозили долготья. Тут уж и парни молодые вложили свою лепту — распилили, покололи и в поленницы сложили. Тянуло их теперь сюда как магнитом, безменовских парней, и они готовы были пропадать здесь денно и нощно — не было дел, искали заделье. И находили. Татьяна Николаевна помогала: отведет, бывало, уроки, отпустит детей, а вечером, глядишь, светится огонек в школьных окошках. И опять слухи ползут по деревне: приворожила парней да девок учительница. А чем приворожила? Бывало, об эту пору парни да девушки на улице хороводились, песни-припевки под гармошку на всю деревню базлали, а нынче тихо. И свет в школьных окнах горит за полночь. Чем они там занимаются? Потянуло и взрослых, пожилых заглянуть на огонек — узнать, утолить любопытство. Первым явился Митяй Сивуха, зашел и засиделся вместе со всеми…
При тусклом неровном свете — керосина не было, жгли лучину — в синеватом чадном полусумраке лица собравшихся расплывались. Татьяна Николаевна, кутаясь в шаль, сидела за столом, перед ней лежала раскрытая книга, она читала, и голос ее звучал певуче и завораживающе: «Бедный смотритель не понимал, каким образом мог он сам пополить своей Дуне ехать вместе с гусаром», — читала она, придерживая страницу двумя пальцами. Пашка Огородников сидел сбоку стола, на табуретке, и держал горящую лучину так, чтобы свет от нее падал на книгу, слушал чтение и следил одновременно, чтобы лучина не погасла — когда она догорала, брал другую и поджигал от старой. Лучина, потрескивая, вспыхивала, красные отблески падали на книгу, подрагивали на лице учительницы, и какое-то мгновенье Пашка внимательно смотрел на ее лицо, не в силах отвести взгляда. Он готов был всю ночь напролет сидеть и жечь лучину за лучиной, слушая завораживающе мягкий, певучий голос учительницы: «Дуня по ветрености молодых лет вздумала, может быть, прокатиться до следующей станции, где жила ее крестная мать. В мучительном волнении ожидал он возвращения тройки, на которой он отпустил ее. Ямщик не возвращался. — Тут учительница сделала паузу. Пашка тем временем поджег новую лучину. Выло так тихо, что потрескивание лучины казалось единственным звуком, нарушавшим эту тишину. Слушатели сидели, затаив дыхание, боясь пошевелиться, и с нетерпением ждали продолжения. — Наконец к вечеру приехал он, — со вздохом произнесла Татьяна Николаевна, будто не книгу она читала, а рассказывала виденное и пережитое ею самой, — один и хмелён, с убийственным известием: «Дуня с той станции отправилась далее с гусаром». Старик не снес своего несчастья; он тут же слег и в ту самую постель, где накануне лежал молодой обманщик…»
Когда чтение было закончено, некоторое время в каком-то оцепенении сидели молча. Потом кто-то вздохнул:
— Жалко Дуниного отца…
— И Дуню жалко. Она ж не виновата…
— А кто виноват?
Татьяна Николаевна улыбнулась, медленно отвела со лба светлую прядку, и Пашка, проследив за этим ее движением, вдруг подумал о том, что он бы тоже увез учительницу на край света, как тот гусар Дуню, не посчитался бы ни с отцом, ни с матерью… Да разве это сбыточно!
— Не будем судить героев наших, — мягким и проникновенным голосом говорила Татьяна Николаевна, — а попытаемся их понять, отца и Дуню, ставшую жертвой обстоятельств…
Пашка невысказанно и горячо смотрел на учительницу и не заметил, как догорела в руке лучина, пламя лизнуло, обожгло пальцы, он дернулся, уронив лучину, и класс погрузился в темноту.
Кто-то засмеялся:
— Чо, Паша, жгется?
— Эй, у кого серянки?
— Не надо зажигать, — сказала учительница, и голос ее в темноте показался Пашке еще нежнее и мягче, сердце у него зашлось от волнения. Домой он возвращался один, шел медленно, будто нехотя. Ныл обожженный палец. И неотвязная мысль не выходила из головы: что делать? Ведь он же никогда не сможет ей признаться, а сама она, Татьяна Николаевна, никогда об этом не догадается. Что же делать? С этим неразрешимым вопросом он и вернулся домой, лег спать и даже во сне не мог избавиться от горького чувства неразрешимости.
А на другой день, вечером, когда опять собрались в школе и Татьяна Николаевна заняла свое привычное место за столом, положив перед собой книгу, Пашка уже сидел сбоку, на табуретке, словно ангел-хранитель, и лучина, разгораясь, сухо потрескивала в его руке.
Дверь в это время отворилась, и в класс вошел Барышев. Все разом повернули головы и уставились на него, соображая, должно быть, зачем припожаловал в столь поздний час этакий важный гость. Татьяна Николаевна тоже смотрела на Барышева с интересом и удивлением, понимая, что приход его не случаен, и