молоко парное не пила, это в голодное-то время такие фокусы.
Фотография свидетельствует о таких же бедах и с детьми: над тарелкой супа сидит со слезами на глазах, обхватив голову руками, моя четырехлетняя Аленка. Какое горе — есть заставляют!
Я сварила гречневую кашу на завтрак. Илюшка ест, нахваливает, а Соня вертит носом — фу, какая гадость…
— Сонечка, — взываю я, — как ты можешь такое на еду говорить?..
И начинаю воспитывать, напоминая про мальчика Гену. Несколько лет подряд он побирался у Крестовоздвиженского собора. Вечно голодный, оборванный, несчастный. Каждый раз, проходя мимо, мы подавали ему милостыню.
— Вот Гена, — говорю я, — никогда бы так не сказал.
И сообщаю внукам, что на земном шаре каждую минуту один человек умирает от голода.
Не знаю, что производит большее впечатление на внучку — статистика или образ полуголодного Гены, но она, вздохнув, произносит:
— Ну, все, баба, прости, я вразумилась, съем я эту кашу.
И смотрит на меня ясными глазами.
Как-то достаточно давно я вырвалась в пригородную зону на несколько дней — отдохнуть, отдышаться от суеты. Это было в марте. Как будто весна, а ночью мороз до двадцати пяти градусов. Все равно успеваю, нагуливаюсь до одури. У меня свои маршруты: утром один, вечером другой, туда и обратно намериваю до десяти километров. С утра по лесу, вечером по дороге, в сумерках в лесу скучновато. А тут — с одной стороны лес, с другой — еще совсем по-зимнему белое снежное поле, сколько глаза хватит — простор.
Дорога пустынна, ни человека, ни машины. Небо, лес, поле, я. Благодать уединения, которую не хочется расплескать.
И вдруг вижу — навстречу человек, такие зигзаги наворачивает, явно пьян в стельку. Мне бы избежать встречи с ним, ляпнет что-нибудь и радость испортит. Хочу перейти на другую сторону дороги, но понимаю, что это бесполезно — ему и вся дорога узка. А… будь, что будет. Вот уже и разминулись, успеваю заметить: грязный, заросший, совсем опустившийся и невменяемо пьян. Ему не до меня. Но настроение все равно гаснет, чужая погибающая жизнь затмевает свет уходящего дня.
Только что я хотела избежать этой встречи, а теперь, уже разминувшись, лечу к нему, распластавшемуся на дороге. Упал страшно, ударился головой так, что зазвенело вокруг. Днем тает, к вечеру замерзает, на наледи он и поскользнулся. Бегу, уверенная, что убился. Вокруг ни души, и четыре километра до моего убежища — дома отдыха. Пока бегу, думаю, как же я поволоку его на себе.
Лежит недвижный, бездыханный. Начинаю ощупывать, тормошить, оглядываю грязную голову (шапка отлетела на несколько шагов) — крови нет.
— Вставай! Ты живой? Замерзнешь, пропадешь, вставай, слышишь?
Он издает стон, тянется рукой к голове, чувствует боль. Живой, слава Богу. Бегу за шапкой, надеваю, тормошу его, пытаюсь поднять:
— Давай, давай…
С трудом ставлю на ноги. Стоит, пошатываясь, не открывая глаз. Безнадежно пьян, может, это и помогло ему остаться в живых при таком ударе. Он не стар, но попробуй определить возраст бомжа. Молчим, я поддерживаю его, боясь, как бы не упал снова. Он пытается шевелить слипшимися губами, но не способен издать ни звука. Только рукой делает какие-то, как мне кажется, бессмысленные жесты. И вдруг меня осеняет, да ведь нет, они вовсе не бессмысленны: это он благодарит меня, жест-то от сердца к сердцу. И этот жест возвращает мне, утраченный было, свет дня. Живая душа! Мертвая благодарить не может.
Он уходит по дороге, а я долго смотрю ему вслед, сохраняя в себе этот свет.
Никогда не вспоминается ушедшая жизнь последовательно, по порядку, а все вразброс, вспышками. Какая логика в этих возвращениях, не пойму, но, видимо, есть какая-то, скрытая от сознания.
В юности все воспринимается ярко, глубоко, но отчаянней и трагичней. Странно складывались у меня отношения с будущим мужем. Это была любовь с первого взгляда, но удивительным образом подготовленная предыдущими обстоятельствами. Словно он уже был избран, и меня заранее готовили к встрече. Трижды, незнакомые друг с другом люди, вдруг заговаривали со мной о нем, неизвестном мне человеке, говорили нечто оставляющее след в душе. И когда я увидела его первый раз на экране телевизора, у меня защемило сердце, как будто я знала его давно-давно, но почему-то забыла, потеряла, а теперь вдруг обрела. Потом нечаянная встреча в столовой института, встреча двух знакомых незнакомцев, обмен взглядами, которые говорят больше всяких слов. Потом еще встреча, определившая для меня все до конца. А всего-навсего жест рукой по моим волосам и полушутливая фраза человека навеселе:
— Ой, девчонки, я влюбился. Ой, девчонки, давайте познакомимся.
А потом бесконечные прощания-пропасти, для меня каждый раз как навсегда. Неожиданные его появления, исчезновения. И вдруг письмо, конверт со странным обратным адресом: Рио-де-Жанейро, Палас отель…
Его забрали как офицера на переподготовку. А мне уезжать, не увидевшись, на практику и каникулы в район, надолго, навечно, на целых два месяца. И я не знаю, где он… обратный адрес: Рио-де-Жанейро. Ничего, кроме того, что это где-то в поселке Светлом, и он артиллерист и лейтенант.
Двоюродный брат, две подруги, я, шампанское, бутерброды и отчаянная смелость молодости. Поход сквозь строй солдат, унизительные допросы офицеров… Но — нашли! Все было предопределено. И чудо полдневного свидания на берегу Иртыша, пусть на глазах у друзей, но оно состоялось.
Летний жаркий пронзительно счастливый день. Мы с ним босиком (я, приподняв подол легкого ситцевого платьишка, он, закатав офицерские брюки), заходим по колени в воду, держась друг за друга руками, и взглядами, и сердцами. Уединиться нам негде. На берегу брат и мои подруги. Но здесь мы одни, и любимый мне говорит, эти слова до сих пор живут во мне:
— Кадр из «Сорок первого»…
Я не понимаю, что это значит, я еще не видела этого фильма — «Сорок первый», но какое это имеет значение, когда мы стоим, пронизанные Светом дня, запечатленные в нем мигом вечности.
И еще одна картина живет во мне уже много лет, обнадеживая, поддерживая, просто присутствуя в моей жизни.
Умерла матушка, жена отца настоятеля нашего собора. Столько лет я ее знала: светлая, улыбчивая, скромная, работящая. Ей было уже под семьдесят, но слово «старушка» к ней совсем не шло. Моложавая, красивая, до последних дней трудилась при храме. Все золотошвейные работы — ее рученек дело.
Не знаю, чем она еще была хороша, но уж точно никого никогда не осуждала. Нашелся человек, строчащий на батюшку в суд подметные письма. Жалобщика мы все знали, прихожане возмущались, слетали и крепкие слова в адрес жалобщика.
Как-то после очередного суда, а значит и унижения, и нервотрепки, я подошла к матушке посочувствовать:
— Ну, как же он так может клеветать?.. Так дергать батюшку…
Сказала с осуждением. А матушка в ответ, разведя руками и улыбаясь:
— Такой человек, ну, просто такой человек.
И вот у нее рак легкого. Сгорает за два месяца. Еще на праздник Воскресения Господня готовит чудную творожную пасху, так уж никто не приготовит. А после Троицы ее уже не стало. За неделю до смерти на своих ногах причастилась, всю службу отстояла.
Всех родных благословила, каждого словом утешила, батюшке сказала:
— Мы же с тобой знаем, человеческий век — семьдесят-восемьдесят лет. Мне уже семьдесят. Значит, Господь так решил — мне первой уходить. Ты не горюй. У тебя чудные дочки, зятья, внуки, тебя не бросят.
И всех: детей, зятьев, внуков по очереди по одному приняла, лежа высоко на подушках и задыхаясь, каждому слово нужное доброе подыскала и тихонько отошла.
И вот лежит в центре собора пред распахнутыми Царскими вратами. Лежит юная красавица,