прежнему захаживал ко мне нередко, делясь своими планами писательскими, а иногда и житейскими. Однажды он обратился ко мне с просьбой достать ему какую-нибудь работу. Хотя видимое благополучие Костиного существования могло породить некоторое удивленье, зачем ему скучная и не очень благодарная переводная (единственно, какую я мог ему доставить) работа, но я не расспрашивал его о причинах такого его желания, рассудив, что благосостояние, вероятно, всецело дело рук Зои Николаевны и что вполне естественно человеку молодому хотеть располагать и своими, хотя бы небольшими деньгами. Устроить это было не особенно трудно, так как я без опаски мог рекомендовать нашего поэта как человека небесталантливого, трудолюбивого и — что в данном случае было нужнее всего — весьма аккуратного.
Получая неоднократно от новых приятелей приглашения запросто у них пообедать, я считал, что будет не совсем ловко и уже совсем не по-дружески никак не откликнуться на, по-видимому, искреннее расположение. Пользы особенной от моего знакомства они не могли ожидать, веселья тоже, значит, люди так просто полюбили, «потому что полюбили». Хотя такие беспричинные чувства часто и даже обыкновенно бывают непрочны, подвержены всяческим неожиданностям и капризам судьбы, так что я даже склонен предполагать, что в случаях большей прочности они не так уже беспричинны и их необоснованность скрывает какую-нибудь мелкую, глупую и потому неискоренимую причину, — но тут рассуждал не долго и отправился на далекий остров. Дни прибавились, и румяная заря еще светила в гостиную и столовую Щетинкиных, когда меня встретили Зоя Николаевна и Костя. «Запростая» трапеза была достаточно изысканна и, очевидно, строго заранее обдумана, чего хозяева, впрочем, и не старались особенно скрывать. Но если некоторая буржуазность (впрочем, не стеснительная и приятная) виделась в сервировке, меню и чинности подающей горничной, то разговоры были непринужденными, дружескими, с известной долей философствования. Судили о современном положении нашей братии, особенно так называемых модернистов, причем г-жа Щетинкина высказывала наиболее пессимистический взгляд на дело. По ее словам выходило, что нас знать никто решительно не хочет, как бы мы ни старались, никакого понимания встретить не можем, обречены чуть ли не на голодную смерть, если не на паразитическое существование, что все мы — «безумцы», «пророки» и еще кто-то и что поэтому будто бы мы не вправе жить, одеваться, говорить, поступать как все, если это нам нравится (что было особенно пикантно слышать за предложенною нам трапезою), — то есть речи достаточно известные, но в устах литературной дамы нашего же лагеря несколько удивительные. Видя, что красноречие Зои Николаевны как-то огорчает съежившегося Костю, я старался сначала опровергать, как мог и как считал правильным, ее слова, но решил, что лучше попросту свести разговор на предметы более приятные, и заговорил о предстоящих работах Константина Петровича. Тот отвечал, что вот кончит доставленный ему мною перевод и будет заниматься тем-то и тем-то, — оживился несколько. Будто пропустив мужнины слова, Зоя Николаевна прервала его, обратясь ко мне с увлечением о новом замысле поэта, о котором он умолчал. Тема была крайне возвышенна, полутеософская и отвлеченная, скорее бы подходящая к самой говорящей, нежели к покрасневшему, как школьник, Щетинкину. Мне было почти жалко обращаться к нему за разъяснениями, но сам Костя поторопился вступиться и подтвердил сведения, данные женой об его работе. Тогда я, естественно, попросил его прочитать, коли что-нибудь уже читаемо из написанного, на что он согласился неохотно, говоря, что выходит неважно и что он очень опасается за будущую вещь. Однако, по настоянию Зои Николаевны, он сказал несколько отрывков, наведших меня действительно на грустные мысли. Я даже никак не сказал бы, что это туманное творение принадлежит нашему другу; конечно, оно не могло быть бездарно, там и сям мелькали неожиданные образы, рифмы, забавные мысли, но все это не шло к общему тону, было ни к селу ни к городу и скорее досадовало, нежели радовало. Очевидно, Костя, как говорят французы, «надувал» свой милый и хрупкий голосок, и это выходило жалко и смешно. Ему, разумеется, я этого не высказывал, дав какую-то уклончивую резолюцию по поводу его стихов, но он сам, будто понимая, молчал виновато, когда Зоя Николаевна стала настойчиво требовать от меня большей восторженности. Конечно, тут пошли упреки и в снобизме, и в индифферентизме, и в том, что все мы не теплые, не холодные, без пафоса, и виноватым в этом оказывался в конце концов почему-то Петербург. Наконец я вымолвил:
— Может быть, это все и правда, что вы говорите, Зоя Николаевна, но вот я такой бесчувственный петербуржец, что мне эти стихи не очень нравятся, к тому же мне несколько досадно, потому что Константина Петровича и его дарование я люблю и очень высоко ставлю.
Дама усмехнулась и спросила:
— Что же вам не нравится?
— А то, что это совсем к Константину Петровичу не подходит.
— Вы можете и ошибаться.
— Конечно, тогда мне еще досаднее.
— Почему?
— Да потому, что дарование Константина Петровича редкое не только по величине, но и оригинальности.
— Но можно расширяться, углубляться.
— Конечно. Но если резинку все тянуть, так она лопнет или потеряет свою упругость, то есть перестанет быть резинкою.
На это моя собеседница презрительно промолчала и предложила курить. И все помолчали несколько минут, так что выходило совсем неловко. Тогда я допил поскорее свой ликер и стал прощаться, ссылаясь на то, что хозяину надобно торопиться со своим переводом, что мы приятно провели время за обедом, — время все равно отнятое от работы, — но не настолько бездельны, чтобы в болтовне проходил еще и вечер. Дама поморщилась и сказала:
— Да, уж мне этот перевод, и польза не всегда бывает от работы; другие разговоры важнее и действительнее всякой работы.
Мне послышался в последних словах некий намек и вызов, не желая вовсе принимать который я промолчал и заметил только:
— Что же вы имеете против перевода Константина Петровича?
— Да то, что Константину нужно бы заниматься совсем другим, а этот перевод вот и подтверждает мое мнение, что нас, как мы есть, никто знать не хочет, а приходится прибегать к таким средствам; Костя переводит, вы пишете разные музыки к пьесам, кто статьи, только для того, чтобы пролезть, и все равно никуда мы не пролезем, не пролезем, не пролезем.
Действительно, зная несколько музыку, я составлял иногда по просьбе друзей сопровождение к каким-нибудь пьесам, совершенно не предполагая, что это может навлечь на мою голову такие тяжкие обвинения. Я начал возражать, и словопрения затянулись бы надолго, если бы не приход двух каких-то девиц, пришедших к Зое Николаевне для «заражения». Выйдя в переднюю, я сказал Косте:
— Зачем же вы взяли этот перевод, если Зое Николаевне это так неприятно?
Тот отвечал, что для денег.
— Так ведь вы же пользуетесь известным довольством, — говорю я и указываю ему на обстановку и фиалочки.
— Так вот для этого-то довольства мне деньги и нужны.
Тут я понял, что мои предположения о вице-губернаторском происхождении многих приятных вещей были ошибочны, и я откланялся Щетинкину, пожелав ему успешных занятий, на что он заметил, что вряд ли Зоя Николаевна освободит его от присутствия при «заражении» для такой пустяшной вещи, как поддержание фиалочек в передней и выдержанной чухонки.
Так как я был расстроен, то мы оба в этот вечер не сделали никаких шагов к пролезанию, и не знаю, как Щетинкин провел свой вечер, но я пошел к своему старинному другу, известному художнику, где собралось несколько самых разнокалиберных, но близких лиц: еще один писатель, двое художников, музыкант, чиновник при министре двора и три молодых офицера; и там, в веселой беседе, не чувствуя обязательства быть «пророками», «безумцами» и «уродами», занимаясь пением и легкими шутками, я успокоился и, вернувшись домой, мог опять бодро и охотно делать позорное «пролезанье», то есть писать какую-то срочную и спешную вещь не весьма возвышенного стиля. Признаюсь, я поворчал-таки на людей, которые, заботясь о меню кушаний, совсем не заботятся о программе разговоров и, нимало не сообразуясь с нормальным умственным пищеварением, угощают неосторожных посетителей высокими, но неудобоваримыми материями. Это и необщительно и нелюбезно, да и негигиенично, так как давно признали застольную беседу веселой и легкой, а что в монастырях читают за трапезою «Пролог», только