года старше меня. Он сидел в Коми АССР – то ли его сюда за новым сроком привезли, то ли еще зачем, не знаю: он скрытничал, а я не счел удобным особо любопытствовать – не такое место, чтобы душу открывать. С этим я тоже ужился – безалаберно и шумно, – но через месяц стал заметно тяготиться его экспансивностью и, в общем-то, был не против поменять его душевность на заскорузлую мизантропию какого-нибудь молчуна.
Со 2-го сентября я сижу вместе с Салтыковым Владимиром Павловичем, художником, осужденным на 4 года за хулиганство – потом его перевели из «Крестов» в «Большой дом» в качестве свидетеля по делу о перепродаже золота. Художник он, как выяснилось, никакой – плакаты малевал. В свои 50 с лишним подчеркнуто бодр, неистощимо похабен и по-провинциальному остроумен. На начальство реагирует болезненно: трясение членов, заикание и бледность лысого чела. Мне без особых усилий удалось внушить ему, что молчание – лучший способ общения при вынужденном сожительстве. И если не считать мерного скрипа сапог, когда он бродит по камере, привычки высвистывать свои мысли при помощи опереточных мотивчиков, да жирного храпа по ночам, он очень сносный сокамерник. То ли бывает!
28.10. Недели за 2 до выполнения ст. 201 (УПК РСФСР) я письменно отказался от защитника, зная, – и не только по личному опыту – сколь беспомощна, неуклюжа и робка защита в политических процессах. Кроме того, раз мне не дадут сказать всего – в чем я не сомневаюсь, – лучше вообще ничего не говорить. Во время следствия я успел поупражняться в логизировании… Ну и что? И следователь, и прокурор, то и дело, казалось бы, загоняемые мною в логические тупики, чувствовали себя в них преуютно. Они узурпировали власть над людскими судьбами и именно потому мнят себя обладателями абсолютной истины. Беда еще и в том, что эта истина у них не в голове, а где-то в чреве что ли – так что приглашение к мало-мальски отвлеченному рассуждению вечно попадает не по адресу.
Суд, полагаю, будет очередной гримасой законоподобно оформленного «социалистического правосознания». Виноватым перед Советским Союзом я себя не считаю – очень даже напротив – и потому не хотелось бы вступать в имеющую произойти в зале суда игру по ими составленным правилам. И в первую очередь потому, что мне уже не 20 лет, чтобы гореть желанием переделать мир – с величайшим удовольствием расплевался бы со всей этой византийщиной, будь у меня возможность. Хоть бы Юрьев день какой ввели – для припекаемых эмигрантскими вожделениями.
В общем, заявил я о своем решении обойтись без защитника, а он тут как тут – приземистый иудей лет под 40, круглый и шустрый, Лурьи Юрий Иосифович. Я было ни в какую, но оказалось, что он не назначен, как водится, судом, а нанят моими друзьями, которые, как он мне пояснил, могут обидеться, откажись я от его услуг. Это первая весточка с воли… и я сдался. Шутка ли – не растерять друзей, оказавшись в руках КГБ. Хотя, вообще говоря, только окололагерные дружбы из числа настоящих… Впрочем, об этом как-нибудь потом, а то меня все в сторону заносит. Лурьи – дядька неглупый. Мы с ним немножко попикировались, покичились каждый своим остроумием, литературными симпатиями и пришли к согласию, что дело, в общем-то, швах, из кожи ему лезть нет смысла – так и так 15, – а потому не суть важно, если я не признаю себя виновным по всем пунктам обвинения и буду настаивать на переквалификации статей, а он признает квалификацию верной и будет бить лишь на смягчение наказания, уповая на чудо – на 14 лет. Так или иначе я доволен: Лурьи мне живая весть с воли, теплое существо среди угрюмой казенщины инквизиторских физиономий. Впрочем, «инквизиторских» здесь не к месту – нет основного качества: одухотворенной изощренности сыскных трудов.
В чем-то Лурьи очень типичен… Слишком резки ветры диаспоры, чтобы еврей мог остаться прямым. Это немногим удается. А у ищущих преуспеяния, у возлюбивших жир фараоновых горшков основные свойства – вынужденная уживчивость, бодрое лицемерие под маской энтузиазма, даже при самом искреннем увлечении каким-нибудь делом – горчичное зерно отстраненности, ирония и скепсис наблюдающего со стороны ума, как бы знающего про себя, что он делает
29.10. Суд, очевидно, будет месяца через 1,5. Во всяком случае до Нового года. Что мне меньше 15 не дадут – никаких сомнений. В лагере я знал добрую дюжину парней, получивших по 15 лет за «измену родине» далеко не при столь отягчающих обстоятельствах, как у нас. Ну а червонец-то и вообще черт знает за что дают. Помню, был такой Костя Царев, красивый малый лет 20 с небольшим. Я с ним потом еще во Владимирской тюрьме в одной камере сидел, мне тогда уже месяца 3 до освобождения оставалось, а его – и еще четырех – привезли из Мордовии с новыми сроками за дебош в изоляторе (добавили кому по 2, кому по 3 года, и они были ужасно довольны, что так дешево отделались). Этот самый Костя служил в ГДР. Раз, уйдя в самоволку, напился до потери сознания и проспал в какой-то канаве до утра. Очнувшись, ужаснулся мысли, что теперь он дезертир. Деревенский парень – каких по преимуществу и берут в оккупационные войска, – имеющий весьма туманные представления о законе, до тех пор удачливо совмещавший мелкие погрешности против дисциплины со званием «отличника боевой и политической подготовки», он пуще смерти боялся публичного позора всяческих дисциплинарных взысканий. Как озарение, приходит мысль о единственном выходе – переходе границы. По его признанию, он никогда до того и не думал о Западе и если и противопоставлял его Востоку, то только в духе газетных передовиц и красноречия замполита. Но время от времени им перед строем зачитывали очередной приговор какому-нибудь «дезертиру, изменнику родины», заочно приговоренному к смерти (известно, что всякий удачливый перебежчик заочно приговаривается к расстрелу) и только в связи с этим где-то в нем угнездилась мысль о самой возможности – и принципе – бежать на Запад. Именно она и сработала в тот момент. Сейчас я уже не помню всех перипетий его конкретных усилий, нацеленных на переход границы, но, кажется, его на другой же день где-то на вокзале задержала гэдээровская полиция и передала в руки советского трибунала. Следователь отечески сочувствовал ему и терпеливо внимал наивной путанице страхов, толкнувших его на столь страшное преступление. Ну а окажись ты в ФРГ, спросил он Костю, ведь тебя бы сразу в ихнюю контрразведку потащили, ты это знаешь. Ну, конечно, согласился тот. А ведь ты, продолжал следователь даже свою солдатскую книжку не уничтожил – не сжег, не разорвал… Значит, они бы узнали номер твоей части. Это так, печально согласился Царев. А скажи честно, по-русски: стал бы ты скрывать имена своих командиров, устройство своего оружия – автомата там или еще чего, – не рассказал бы ты вообще о жизни гарнизона. Они ведь умеют заставить человека говорить… Костя вынужден был согласиться, что, наверное, рассказал бы обо всем этом. Следователь очень огорчился такой его беспринципной покладистости и на тревожное вопрошание Царева, что ему будет, сказал, что до дисциплинарного батальона дело, может и не дойдет, но 15-ти суток гауптвахты, выговора перед строем и отправки в другую часть – уже в России – ему не миновать. Тому, что его отправят в другую часть, Костя был только рад: меня, говорил он, командир застыдит – пятно на коллективе, переходящее красное знамя и т.д… Военный трибунал дал ему 10 лет за попытку изменить родине путем бегства в ФРГ, где он намеревался передать вражеской разведке военные секреты.
30.10. Нас перевели из 247 в 242 камеру – под нами «ленинская» камера – 193, в которой он когда-то сидел. Ныне она пустует в качестве реликвии, не подлежащей осквернению. Если взглянуть из прогулочного дворика на стену нашего корпуса, пятое окошко справа на пятом этаже сразу бросается в глаза: нарушая впечатление угрюмой правильности ржавых квадратов «намордников» на каждом окне, одно оно сияет чисто вымытыми стеклами. Редкая решетка, стекла вместо пластмассы и отсутствие «намордника», из-за которого в камере даже в солнечный день сумрачно, это кое-что для заключенного. На заре революции – или, как говорил один мой знакомый, разволюции бодро распевали: «Церкви и тюрьмы разрушим…» Насчет первого преуспели достаточно, а с тюрьмами некоторая заминка произошла. Вполне простительная – не только в связи с намерением сохранить все лучшее, выработанное феодально- буржуазной культурой, но и в связи с усилением классовой борьбы по мере все больших успехов социалистического общества. Разумеется, когда бы не столь удобная во многих смыслах – и в первую очередь в экономическом – система концлагерей, пришлось бы понастроить уйму новых тюрем, а так перебиваются в основном старыми, лишь изредка раскошеливаясь на новостройки. Бывает, что очередное заявление о значительном сокращении преступности, понуждает власти к таким поспешным шагам, как, например, снесение ленинградской женской тюрьмы – решили, что «Крестов» хватит для преступников обоего пола. Оно, конечно, и хватило, – только в таких точно камерах, как наша, уголовники сидят