берутся не за свое дело…» Кто-то из адвокатов спросил: «Первый комитет – очевидно, комитет государственной безопасности, а второй?» Ленинградский, говорю, вот этот самый.
Мы вели себя куда как побоевитее. А этим я, войдя в зал, Шолом говорю, а они молчат. Стыдобушка. ***Только что виделся с Люсей – целый час нам отвалили на разговор. Всего только час плюс надзиратель под носом – гарантия, что проболтаешь о всяких пустячках, не дотянув до чего-то мало-мальски серьезного. Люся опять будет сокрушаться, что «просплетничали все свидание». Она еще не знает, что такие свидания неизбежно суесловны, они – не обмен новостями, не душевные откровения, а – жест, знак, свидетельство: мы такие же, как прежде, все главное на своих местах, сиди спокойно, дорогой товарищ, мы о тебе помним». Люся – само сочувствие, и несмотря на это, мне с ней легко.
15.5. Написал заявление о предоставлении мне свидания с Сильвой. Это уже 6-е с января – и ни на одно мне не ответили.
16.5. Приснился забавный сон. Кстати, в отличие от первого путешествия в страну з/к, в этот раз я очень быстро расстался со сновидениями на «вольные» темы: сплошь лагерные физиономии и ситуации. Это не честно: и на свободе меня все лагерь донимал (до чего зато ярки и как-то безумно радостны сны в первую тюремную ночь! Я было запамятовал это – когда бы меня не арестовали еще раз).
Иногда – как правило, в просоночном состоянии – меня донимают сны, которые я зову словесными, ибо в них нет ни лиц, ни вещей, ни событий – одни слова; чаще всего это обмен мудреными репликами с каким-нибудь вполне реальным человеком, но представленным во сне одним лишь своим именем: я знаю, что мой оппонент – это, например, Иванов, но самого его не вижу. Сегодня под утро я препирался всего- навсего с Господом Богом. Проснувшись, долго созерцал трещины и паутину на сводчатом потолке, пытаясь разобраться в природе ощущения значительности каждого слова, которое и наполняло это препирательство каким-то особым, подтекстовым смыслом, загадочным и таинственно значительным. Увы, при свете утра улетучилось все глубокомыслие ночного диалога. Может, потому, что я тут же вставил его в вымышленную
рамку – традиционную рамку загробных юморесок… Во всяком случае, вот он, этот ночной диалог с Богом, не обремененный ни дневной логикой, ни надуманным символизмом специально глубокомысленного творения, лишь слегка олитературенный в начале: во сне все ведь возникает с бухты-барахты, ниоткуда, чтобы провалиться в никуда – а захочешь рассказать, без вступления как-то неловко выходит.
***Пусть наука доказывает, если это доказуемо, что нет того света, пусть в некий рассчастливый день она-таки это докажет… Будут знамена, иллюминация, портреты коллектива лысых ученых, высохших или разжиревших в лабораториях НИИ Безбожия, салюты и неистовое ликование толп… я в этот день заплачу. Нельзя, нельзя, буду я шептать, чтобы без того света… Или хотя бы судного дня. Миру нужен Страшный Суд, как Третьему рейху – Нюрнбергский процесс. Иначе никак нельзя… Нет уж, что вы там ни кричите, мне без того света никак нельзя. Не до личного бессмертия тут – хотя бы Судный-то день оставьте. А там будь, что будет. ***Вот наконец и Судный день. А вы говорили!… Чертовски приятно, что крылья у ангелов, пригнавших души в судилище, белые, а не голубые – мелочь вроде бы, а тоже не без влияния. Тем более, что душа теперь совсем голенькая, беззащитная, всякому пустячку кровоточащая. Когда Саваоф, проницательно усмехаясь в кружево белой бороды, выспросил меня о всяком мною прожитом дне, то подытожил зычно: «Нет, ты не ангел». «Эка, – угрюмо подумал я, – стоило ли так тщательно копаться в моих внутренностях ради такого вывода? Это я и сам мог сказать с самого начала». «Отнюдь не ангел», – подытожил еще раз Бог-Отец. «Правда, Господи, – покорно согласился я. – Однако…». «Откуда же такая претензия и… вообще?» – не дал Он мне договорить. «Именно потому, что не ангел я, Господи». «Ну ладно…»
Пришли с обыском. Едва успел сховать свои листки. Нить выскользнула из рук, не писать, а выть хочется.
18.5. Свидание с Сильвой. Упование на чудо, уверенность, что нам не придется долго сидеть. Как мне это знакомо! Надо быть совсем юным и впервые попасть в тюрьму… За этой уверенностью – невысказанное изумление: за что? Меня? Такого хорошего, если разобраться, человека!…
ЧК не может без дешевых трюков. И неизбежно попадаешь впросак, каким бы стреляным воробьем ты ни был – даже заведомой сволочи веришь иногда, если она прикидывается доброй. Майор Горшков в присутствии Веселова сказал нам с Сильвой, что не ограничивает нас во времени – при условии, что мы будем избегать запретных тем (то бишь не будем говорить о нашем деле – оно ведь секретное! – обсуждать тюремные порядки и клеветать на советскую действительность). Полагая, что времени у нас достаточно, мы перескакивали с темы на тему, и только было начали весело скандалить по поводу спинозовского определения свободы, как восседавший на табурете надзиратель стер улыбку недоумения с лица и сурово объявил: «Свидание окончено». Как, возмутились мы, вы же слышали, сказал майор. Оказалось, что и слышал и не слышал. Явился корпусной и, призвав нас к спокойствию, объяснил, что он охотно верит, будто майор что-то там говорил нам, но он ушел домой и никаких письменных распоряжений не оставил. А нам всего лишь час положено на свидание. Вот так-то.
Сильва по-тюремному бледна и курит неустанно. Очень бодро и воинственно настроена. Дай Бог.
ЧК теперь далеко не та, что раньше. Я уж не говорю о 30-40-х годах, когда следователи с воодушевлением забивали людей до смерти – ради построения коммунизма. Но даже и 10 лет назад не было нынешнего цинизма – цинизма недавних самозабвенных служителей кровавого культа, а ныне всего лишь чиновников в храме, покинутом их божеством. В кабинете следователя теперь уже не услышишь о высоком счастье быть советским гражданином, о светлом будущем человечества, которого для можно и должно многое претерпеть и т. п. (какова тут доля искренности – вопрос другой); ныне в следовательском кабинете тебя обрабатывают, как на кухне коммунальной квартиры: «Плетью обуха не перешибешь», «Зачем высоко летать? – живи себе потихоньку…» и т. д. А капитан Тотоев и того откровенней: «Я тут недавно валютчиков шерстил. Был там один парняга твоих лет – денег невпроворот, от девок отбоя нет… И какие девки! Это я понимаю! Есть за что сидеть человеку. А ты? Вся жизнь теперь, считай, в тюрьме. А за что, спрашивается? Взбредет человеку в голову – и вот он мучается сам и другим от него покоя нет… Жить вы не умеете, молодой человек, от того без тюрьмы и ни шагу!» В датском королевстве попахивает гнильцой. Со связью времен тоже плоховато. Инквизитор, усомнившийся в Боге, всего лишь аккуратно исполняющий свою работу – за жалованье, – утративший пыл ревностного служения Абсолюту – несомненный знак, что эта религия вступает в новую фазу или пришла пора нового культа. А пасомые и вовсе распоясались. Традиционная манера спора («Я тебе докажу! А не докажу, так посажу!»), конечно же, по-прежнему популярна, но уже не ввергает еретиков в ужас. Теперь уже нередки пренебрежительные ухмылки идолам, которым еще столь недавно неистово кадили и вопили осанну. Но это не нигилизм, это просто равнодушие к идеологии вообще и к официальной в частности: божок крупно сглупил, увлекшись самобичеванием, и тогда обрядность предстала во всей своей фальши и бездарной скуке. Но о переоценке ценностей не может быть и речи. До этого, я полагаю, долго еще не дойдет – нет исторически выработанного вкуса к самостоятельному мышлению. И кроме того Россия – это отнюдь не Москва да Ленинград. Вожди заметно встревожены признаками деидеологизации населения, но они сориентируются и найдут выход из положения. Правда, одним подновлением старых идолов им не обойтись. Нужен взрыв патриотизма, длительный накал страстей, хорошая чистка и энергичное внушение, что до всеобщего блаженства теперь уж и вправду совсем недалеко. Это грубые рычаги, но такие надежные, не единожды проверенные на практике, что не надо мнить себя футурологом, сердцеведом и пророком, чтобы решиться на предсказание – даже и в категорическом тоне, сколь бы не был он тебе несвойствен.
21.5. Я в «Столыпине». Мой маршрут: Горький – Рузаевка – Потьма – поселок Ударный. Спецвагон для перевозки з/к – «столыпинский вагон», как его зовут, или просто «Столыпин» – обычный, если смотреть извне, вагон – разве что разглядишь решетку за техническими стеклами окон да удивишься, что другая сторона вагона и вовсе глухая. Внутри купе превращены в камеры с решетчатыми дверьми, а вдоль окон оставлен проход для конвоя. Все, как и четыре года назад, когда я в последний раз шел по этапу. Чуть-чуть пожив в «общей зоне» (или на «общем режиме» – так некоторые з/к, те, что на вопрос: «Сколько тебе еще сидеть?», – отвечают: «До конца советской власти», – иронически называют внелагерную зону – воля),