хлестала и хлестала, как из прорвы. Николай Зотов смотрел на неё восторженными, загипнотизированными глазами, как ребёнок, обернулся, сказал наивно-радостно:
— О, прё!… Ха-ро-ош… Тю!… А вонючий! Как только тут люди работают!
— Обратите внимание, — сказал возбуждённый Векслер. — Шлака небывало много, и он очень подвижный!
— Это хорошо? — — спросил Павел.
— Прекрасный признак! Однако зажимайте носы!
От струи пошла такая нестерпимая, немыслимая вонь, едкая и злая, что из глаз выступали слёзы. Иващенко начал чихать — быстро, раз за разом, без остановки, вызвав дружный хохот всех, и тут все уже, не выдержав, стали пятиться, разбегаться.
Фёдор Иванов лишь на минутку подошёл, взглянул и умчался, ругаясь и грозясь: шихтоподача остановилась. Тут чугун надо выпускать, шихту сверху досыпать, возмещать объём, а они — мудрецы, артисты, комики, кибернетики — надо же, именно сломались! Вверху зарокотало: подача, словно испуганно, возобновилась. Фёдор, снова оказавшийся у канавы, крикнул:
— Давай кислород!
Кажется, он сам не ждал.
Со стороны казалось: только прикоснулся. Он сжёг всего полтрубки. Половинку единственной трубки — и разверзлось. Лопнуло, прорвало, как проколотый иглой давно созревший пузырь. Только коротко бабахнул удар грома, Фёдор Иванов отскочил от канавы, как пружиной выброшенный, а из печи хлынуло бурлящее, кипящее молоко, сразу наполнив канаву до краёв, казалось, вот-вот перехлестнётся… И пошло!
Слепящая быстрая лента стрельнула по желобам, по всем зигзагам их до самой стены, уходя куда-то дальше, под стену. И поднялась отчаянная стрельба, в зале застреляли десятки ружей, пистолетов: бах! тах! та-та!… Павел завертел головой, ничего не понимая. Выстрелы возникали на поверхности молочного ручья. Он понял, что это сыплющиеся с потолка капли попадают на расплавленный металл…
— Ах, чтоб вы, та-та-та, ла-ла-ла!…— орал с перекошенным, зверским лицом Фёдор Иванов сквозь грохот стрельбы, и вдруг все побежали врассыпную, панически, по ярко освещённой жёлтой площадке, сбежались вдруг в кучу над чем-то или кем-то, не то били его, не то тащили. Холодея, Павел бросился туда — и увидел.
Расплавленная струя прорвалась, куда ей не надо, полилась с высоты четырёхэтажного дома прямо на железнодорожные пути — вмиг куска полотна как не бывало, ни рельсов, ни шпал, горелая клякса, и по краям дымится земля, и горит случайно оставленная тут товарная платформа… И тушить некому.
Пока заворачивали струю, пока бегали вниз, матерились, тушили платформу, из печи всё хлестало и хлестало. Лётка сама собой расширилась, металл выкатывался волнами, как бы пульсировал, биясь о края канавы, раскидывая брызги.
Векслер, совершенно равнодушный к инциденту с платформой, согнувшись, стоял в одиночестве над канавой, словно бы палочкой хотел измерить глубину. Повернул к Павлу недоумевающее лицо.
— Впервые в жизни вижу выпуск, столь мощный, как он вообще всё им не разнёс! Видите, я говорил: прогреется как следует…
Стали возвращаться ребята, перемазанные песком, сажей, становились на краю канавы, смотрели в огонь, плывущий под ногами. Фёдор Иванов пристально всмотрелся, снял шапку, вытер ею серое, вконец измождённое лицо, и вдруг глаза его загорелись, лицо расцвело, он удивлённо-недоумевающе сказал:
— Да чугун-то хороший!…
Тут наконец все кинулись пожимать друг другу руки. Ах ты, боже мой, и людей-то при торжестве было всего с десяток, и никого-то не было, чтоб крикнуть «ура»! Особенно любовно трясли руку Фёдора, каждый считал за честь и обязанность пожать именно ему, а он так растроганно, охотно, по-детски улыбался, откровенно радовался, — глаза красные, на лбу сажа, волосы прилипли сосульками, а сам светится, смущённо улыбается, втягивая голову в плечи. Чуть виновато сказал, принимая пожатие Иващенко:
— Да вот, всё хорошо, так пути сожгли, ну, не можем без аварий, не можем!
— Что ты, прости господи, — возмутился Иващенко, — о таких пустяках, за час починят! Ты посмотри, хлещет-то, хлещет, что она, доверху полна, что ли? -
— Это невероятно, — сказал Векслер, — первый чугун и такого качества, видно же, без всякой лаборатории видно. Дружок, поплескайте в песок, пожалуйста, надо взять лепёшечек на память.
Оказывается, это тоже важный ритуал. Коля Зотов металлической ложкой наплескал чугуна, лепёшки сразу потемнели, схватились, и каждый палочкой, проволочкой стал откатывать в сторону свою, которую облюбовал, чтоб остыла в песочке, очень мило это получалось у взрослых людей. Все так и расползлись по площадке, занимаясь каждый своей лепёшечкой. Иващенко, тот целый каравай себе покатил, пожадничал.
Поток же всё хлестал, и хлестал, и хлестал, не оскудевая.
— Ну, красавица! — растроганно сказал вдруг Фёдор, уперев руки в бока, склоня голову набок, любовно разглядывая домну. — Ну, молодец, вот спасибо!
Она же, распаренная, усталая, раскрытая наконец, довольная от похвалы, прямо забулькала, извергая всё новые порции, так искренне старалась, трогательная толстуха, громадища милая!… Давай, давай, хорошая, ещё немножко, где там ещё по углам. И она старалась, истекала до конца, ничего себе не оставляла, выливалась и выливалась этак мирно и добро…
«Всё-то, в общем, проще, чем думалось, очень просто, — подумал Павел, морща лоб. — Дали ей разогреться, сварили как следует, сожгли полтрубы, и вот чугун. Люди стоят, радуются. Мастер не плачет. Цех прямо сияет, однако же от свиста этого, стрельбы прямо уши болят».
Белоцерковский сидел в сторонке на ступеньке белой царской лестницы у подножия домны. С тупым выражением, неподвижно смотрел в журчащий огонь. Его мучило похмелье.
— Пшикнули! — сказал Белоцерковский. — Красиво пшикнули, так и живём, пшикаем себе.
— Ага, — сказал Павел, уже не принимая его всерьёз. — И на здоровье, уж это нам дано.
— Дано, дано…— задумчиво повторил Белоцерковский. — Себе, что ли, пшикнуть? — Хохмы ради… Лепёшечку-то себе взял? -
— Взял.
— У-ти! Положить на письменный прибор, умилённо будешь всем показывать… не могу!
— Дурак ты…— не обижаясь, сказал Павел.
— Ну, братцы, фантастика! — Фёдор Иванов подошёл к ним, опустился на ступень. — Скоро ковш переполнится. Ну? -… Те наши старушки — просто ребёнки перед нею. Мартенам теперь солоно придётся, задавим, задавим!
— Ну что. Федя, законно отдыхать? — Пустил машину.
— Ого! Теперь, братцы, только всё-то и начинается. Вся колготня впереди. Это ещё не тот металл, хорош для первого раза, а вообще сырой, тут месяц будем только над технологией колдовать, да в график её, да в режим, плавка за плавкой.
— Брак в горне, — подсказал Павел.
— Д-да, ума не приложу, придётся подумать, это ты мне напомнил… В общем, только начни. Это уж — наше, без торжества.
— Федя, ты герой, — пьяно-насмешливо сказал Белоцерковский. — Ты человек-гранит, я упомяну тебя в своих мемуарах.
— Хоть когда бы фотокарточку дал, — улыбаясь, сказал Фёдор. — Снимает пятый год — и ни одной карточки, хоть какой паршивенькой на память. Щёлкни сейчас.
— Я работаю только за гонорары, — сказал Виктор.
— Я тебе заплачу, честное слово, ну, будь же друг!
— Фотокорреспонденты все такие, — успокоил Павел. — И меня сколько снимали, а за фотографией в ателье хожу. Не проси.
— И то, — сказал Фёдор, смеясь, — вид у меня сейчас аховый.
Домна наконец разродилась. Речка стала делаться тоньше, спокойнее, превратилась в узкий ручеёк. Сквозь сверкающую лётку хотелось заглянуть в печь. Представлялось, что там были сверкающие озёра, целые архипелаги раскалённых добела глыб, пещерные своды. Павел пошёл посмотреть, куда же вылился весь этот чугун. Идя вдоль канавы, он добрался до боковой двери цеха, открыл её и очутился на мостике,