Получает от него обещанный первый том «Путей Небесных», позже «Неупиваемую Чашу» и «Куликово поле» — любимейшее детище автора. Они обмениваются цветами, которые заказывают через фирмы, лекарственными рецептами, гостинцами, готовят к отправке фотографии, мнения о книгах, словно были знакомы всю жизнь. Оказывать друг другу знаки внимания, посылать духи, цветы, а О.А. ещё и шлёт свои рисунки — такой для них праздник, так хочется доставить радость друг другу! «А как мне хочется Вас увидеть! Если бы Вы знали, как Вы мне близки и дороги!» — не раз восклицает Ольга Александровна.
Трудно было Ивану Сергеевичу поверить этому нежданному подарку жизни; его смущали, но и влекли незнаемо куда этот поток внимания и всё более непреодолимая потребность ответного действия со своей стороны. Одно за другим приходили из неведомого Бюнника близ Утрехта и потом из Викенбурга всё более долгожданные весточки, а в них такие тёплые, важные слова-обращения: дорогой, душевнородной, опять дорогой, далёкий прекрасный мой друг; ласковый(!), душевночтимый и даже милый. Да и как же не отогреться сердцу, если читаешь такое: «Когда красиво небо или слышно птичье пенье, иль просто кузнечики стрекочут ночью и звёзды светят, — я думаю о Вас…»
«Вдруг неотрывно потянуло перекинуться с Вами словечком, мой дорогой, далёкий друг!»
И это женское, возможно безотчётное, вкрадчивое участие — обнадёжить, подбодрить нерешительность, неуверенность мужчины: «Вы такой скромный, — чуть начнёте о себе, как сейчас и оговоритесь, и извинитесь за это…»
Теперь она почти не расстаётся с произведениями Ивана Сергеевича: «Въезд в Париж», «Человек из ресторана», «Няня из Москвы», «Пути Небесные» — «всё дивно, всё прекрасно, так что хочется плакать».
«Книжки Ваши перечитываю и не могу начитаться. Все они почти наизусть знакомы, и всё снова и снова влекут. Уже и муж хочет изучать русский язык», чтобы познакомиться со знаменитым корреспондентом жены в оригинале.
Супругам Бредиусам дорого всё русское, больно читать в прессе обвинения, предъявляемые России, именно России, а не Советскому Союзу, в отношении короткой жестокой войны с Финляндией.
Всё чаще она пишет о нездоровье и о смерти.
«Перестаньте худеть-бледнеть» — просит он и как бы отвергает намёк на её чувства к нему как первопричину волнений: «Вы очень жизненны и богаты воображением». Но ведь Шмелёв и сам такой: «Мне это знакомо. В юности были полосы, когда я переживал онемение от ужаса смерти». Он ещё долго будет помнить о большой разнице в летах. Ей же всего важнее творческие успехи Ивана Сергеевича:
«Как волнующе-радостно было узнать, что Вы работаете над «Путями Небесными» дальше. Что бы я дала за возможность видеть Вас и хоть чем-нибудь способствовать благоприятности условий, в которых протекает Ваша Работа! Иногда я мечтаю: как чудесно было бы пригласить Вас. Пишите же и никогда не думайте, что Вы одиноки… Сколько безразличных лиц встречаешь на пути ежедневно, а тех, кто дают жизни свет и ценность, — нет, недосягаемо далеки они. Мне очень, очень не хватает Вас».
И так из письма в письмо: «Как бы мне хотелось перенестись к Вам и хоть часок побыть с Вами!..»
О.А. через специальную фирму посылает на Пасху живые цветы «такому родному и близкому другу души». В ответ И.С. «чувствует и любит родную душу», ему «стало как-то легче в жизни. Это впервые после кончины Оли».
Ивана Сергеевича не может не волновать определённая двусмысленность их отношений. Он пытается остановить накат, просто шквал чувств, которые он старается ничем не выдать: «…не лучше ли будет — для Вашего спокойствия — перестать мне писать Вам? К чему это поведёт?! Видеться мы не можем, а если бы и сталось это — новая рана сердца — безысходность. Было бы преступно нарушить Ваш — пусть относительный даже — покой».
Но письмо заканчивается вопреки его воле: «Хочу видеть Ваши глаза! Вы меня знаете, видали, а я не представляю себе Вашего образа, и мне странно, будто мы говорим впотьмах. Целую Вашу руку, несбыточная, желанная. Простите. Ваш Ив. Шмелёв».
Отсюда уже совсем близко до обоюдных горячих просьб обменяться ещё и ещё новыми фотографиями. О.А. посылает свою, девической поры, при этом по-женски страшится: «мне будет больно, когда я в оригинале не буду соответствовать созданному Вами образу и
Разумеется, эти два «важных» слова И.С. подчеркнёт, как и многие подобные этим в письмах Ольги Александровны: «Но всё же я
В обе стороны идут новые фотографии, О.А. присылает свой автопортрет и «девушку с цветами», фото её брата Сергея, вызывающие у И.С. бурный восторг. Теперь можно хотя бы разговаривать не «впотьмах». И хотя он страшится разницы в годах, но не желает, чтобы фотограф удалял его морщины.
И снова О.А:
Закладываются темы, которые потом станут постоянными: о творчестве, о здоровье, желании иметь своего или «взять православного ребёнка на воспитание», о хозяйских обязанностях, которые О.А хотя и любит, но ей они не под силу и мешают сосредоточиться на главном: она мечтает писать сама.
Столь же верен своим темам Иван Сергеевич: «Мне так легко, когда Вы думаете обо мне, это мне даёт силы в моих трудах».
Или вдруг после заминки с его ответом: «Родной мой… Я боюсь утратить Вас. Я боюсь, что я уже утратила Вас. Лучше убейте сразу и скажите скорее. А м.б. я сама внушила себе этот страх, и Вы всё тот же? Если бы это могло так быть!»
Ответные письма Ивана Сергеевича полны уже открытой нежности. Он искренен и счастлив, письма становятся всё длиннее и откровеннее.
Но пока они разделены границами, они властны лишь ободрять словом, радовать посылочками; особенно приятно — цветами, которыми отныне и до самого конца их жизни они будут буквально осыпать друг друга, они просто в вечном соревновании — чьи краше. Ежедневно в 11 часов ночи они, по предложению О.А, думают друг о друге, смотрят на фотографии — как это водится у влюблённых. Разумеется, всего этого давно уже мало: и признаний, и фотографий, и ежедневных вечерних дум друг о друге в назначенный час; и даже сомнений:
«В 11 часов я смотрел на Вас — чувствую, как люблю Вас! Но… цельно сердцем принять меня Вы не сможете, слишком большая разница между нами в годах (я — дело другое!)»
Ответ последовал незамедлительно — благо, заработавшая немецкая цензура не препятствовала частным признаниям:
«Что с Вами? В чём невольно я провинилась? Я тихо молча глажу Вам руки и молча прошу душе моей поверить.
Голубчик мой, ну неужели Вы сами верите тому, что говорите? Кто Вам подсказал, что я смущаюсь тем или иным от Вас? Отчего Вы так особенно отталкиваете меня? Иван Сергеевич, я не могу представить себе, что Вы могли быть жестоким. Вы нежно пытались отойти? Да? Правда? Тогда скажите мне это прямо. Я ищу правды. Я искала ваше сердце…
Я мучаюсь о бабушке — он понял, о России — вижу её во сне, и тогда боль».
Снова и снова Ивану Сергеевичу надо подтверждать беспокойной Ольге Александровне свою верность: «Сейчас 11 ч. вечера — я смотрю на Вас. Вы — со мной по молитвам моей Оли. Господи!..»
Шмелёв не был бы писателем, если бы не создал некую картину-мечту о том, что было бы возможно в России, в той России, какой она осталась в сердце. Назвал «Свете тихий».
«…Белая, у рощи, церковь. Берёзы в вечернем солнце. Тихо, далеко слышно — лязгает коса. Поблёскивают, тянут пчёлы, доносит с луга теплом медовым. Играют ласточки. А вон над речкой стрижи мелькают, чиркают по просёлку, вот-вот крылом заденут. А это семичасный от станции отходит, рокотом там у моста, видите — пар клубится над дубками? Гуси как размахались у колодца, блеск-то — солнцем их как, розовые фламинго словно. Да, уже восьмой час.
А вон и гости — во ржи клубится, тройка со станции, — благовестом встречают. А может и нас