Алексей Максимович Горький, лишённый своей газеты (как бы с отрезанным языком), мрачно наблюдал, что делается в завоёванной России. Уже можно было с уверенностью утверждать, что недовольных в Республике Советов обнаружилось гораздо больше, нежели довольных (довольство излучали разве что бабы, солдаты и матросы, промышлявшие ночными обысками и наслаждавшиеся испугом обывателей). Ликовала какая-то прятавшаяся до сих пор человеческая нечисть. Завоеватели делали ставку на явных неудачников в жизни, обрадовавшихся возможности поправить свои делишки при помощи нагана. Осуществлялось торжество зависти и ненависти, стремление к мстительной расправе.
Оставаясь по-прежнему европейцем, Горький всё же понемногу склонялся к мысли, что России, по- видимому, уготовано стать настоящей колонией очень маленького, но чрезвычайно изобретательного в своей деятельности народа. В древнем мире такими колониями становились Ниневия, Вавилон, Тир, Сидон, Иерусалим, Тивериада, Карфаген, Багдад, Севилья, Гренада, Кордова. Теперь, как видно, настала очередь Петрограда, Москвы, Киева, Минска, Гомеля, Жмеринки.
Всё реже забегал шалеющий от новостей Шаляпин. Он рассказывал, что в Академии наук избрали какой-то руководящий Совет, в который вошли дворники, уборщицы и сторожа. Так сказать, повседневный классовый контроль! А недавно арестовали двух мальчишек, сыновей слесаря. Они поймали мальчика, сына врача, и сунули его под колёса трамвая, как классового врага!
От таких рассказов становилось совсем тошно.
Фёдор Иванович жаловался, что дома нет жизни от попрёков плачущей Марии Валентиновны. Жизнь дорожает стремительно, продуктов не достать ни за какие деньги. А у него на шее ещё первая семья, которая живёт в Москве. Шаляпин признавался, что приходится «вертеться» — так он называл свои усилия добывать хлеб насущный. Как он узнал, больной несчастный Блок, освободившись из подвала на Гороховой, отправился на заработки в Москву. Гонорары оказались мизерными — полторы тысячи рублей за вечер. А фунт сахара стоил целых пять тысяч!
— Ничего не поделаешь, придётся, видно, уезжать, — вздыхал он, пытливо вглядываясь в завешенные бровями глаза друга.
Уезжать… Этот выход понемногу напрашивался сам собой. Оба они, великий писатель и великий певец, всё больше чувствовали себя лишними на своей несчастной Родине.
Хозяин Москвы Лев Каменев собрал вокруг себя всю свою многочисленную местечковую родню и устроил её в двух реквизированных особняках, — в каждом по 20 комнат. Сам он с Ольгой Давидовной занимал правительственную квартиру в Кремле, в Белом коридоре.
Мадам по определённым дням собирала у себя дома избранное общество. Попасть в её салон считалось за великое отличие. Чужие туда не допускались.
Привлекательность салона значительно усиливалась изобильным столом. Хозяева не знали никаких лишений ни с продуктами, ни с напитками. Сама хозяйка любила разглагольствовать. Осовелые от щедрой выпивки и еды гости внимали с благоговением.
— Поэты, художники, музыканты не родятся, а делаются, — категорически заявляла Ольга Давидовна. — Идеи о природном даре выдуманы феодалами, чтобы сохранить в своих руках художественную гегемонию. Каждого рабочего можно сделать поэтом или живописцем, каждую работницу — певицей или балериной. Всё дело в доброй воле, в хороших учителях и в усидчивости. Я это утверждаю!
Самым приближённым к хозяйке дома считался некто Галкин, работник Малого Совнаркома. Ольга Давидовна часто привлекала его как эксперта. Он был постоянным участником салонов, и каждое слово своей хозяйки воспринимал с восхищением. Среди гостей, однако, он уважением не пользовался совершенно. Известно было, что его образование настолько ничтожно, что Наполеоном он считал пирожное, а Галифе — военные штаны. Галкин слыл восторженным поклонником футуристов и постоянно привлекал их к украшению праздничной Москвы, к убранству массовых манифестаций. Он любил цитировать Маяковского: «Белогвардейца найдёте — и к стенке. А Рафаэля забыли?» Он считался близким человеком женоподобного Бурлюка и даже четы властных Бриков.
Сейчас Галкин развивал кипучую деятельность по установлению памятников самым выдающимся деятелям мирового революционного движения. Для этого предполагалось снести все старые памятники в обеих столицах. Новые монументы Галкин предлагал украсить изречениями героев, высеченными на постаментах, надеясь, что эти каменные цитаты явятся как бы уличными кафедрами для возбуждения в прохожих великих мыслей и намерений. Для осуществления этой затеи предполагалось объявить массовый конкурс проектов. Ведомство Ольги Давидовны принимало в этом самое деятельное участие. Внезапно хозяйка дома сменила тему разговора, голос её зазвучал вкрадчиво:
— Скажите, товарищи, как вы считаете: Горький сочувствует советской власти?
Галкин, осклабившись, немедленно откликнулся:
— А Рафаэля забыли?
Ольга Давидовна дёрнула щекой. Ей не понравилось игривое настроение своего преданного сикофанта.
— Мне известно, Горький затеял эту свою «Всемирную литературу», чтобы собрать там одних мошенников. И потом… Говорят, он скупает драгоценности. И уже собрал прекрасную коллекцию. Хорошенькое дело — классик-спекулянт!
— Говорят, старичок интересуется порнографическими альбомами. Денег не жалеет, — вклеил Галкин.
Со строгим лицом хозяйка пристукнула кулачком:
— Убирать надо не только старые памятники. Нам нужны новые классики!
— Да уж… — отозвался кто-то из гостей, — хлама достаточно!
В эту минуту в столовую ввалилось пополнение, — приехал Штеренберг со своими приближёнными. Штеренберг руководил в Наркомпросе у Луначарского управлением изобразительных искусств. Началось рассаживание. Сразу сделалось шумно. Штеренберг приехал прямо с какого-то затянувшегося совещания. Ольга Давидовна одними глазами, как посвящённая, спросила его: «Ну, как?» и он ответил также взглядом: «Всё чудесно!»
Быстро подзакусывая и продолжая переглядываться с хозяйкой, Штеренберг вдруг схватил салфетку и крепко вытер губы.
— Олечка Давидовна, я думаю, мы теперь можем порадовать товарищей. Чего уж… Решение принято. Ваше мнение?
Хозяйка милостиво кивнула:
— Я думаю, да. Скажите им. Я разрешаю.
Застолье замерло в ожидании. Выдержав паузу, Штеренберг сообщил, что после долгих переговоров сегодня наконец-то достигнуто соглашение: сюда, в Москву, приезжает великий архитектор современности Корбюзье.
Последовал взрыв восторженного восхищения.
Раздалось «ура!».
— Давно пора. Ломать, ломать всё к чёрту! Глаза бы не глядели. Хлам, утиль. Перед Европой стыдно.
С сияющим лицом хозяйка обещала:
— Москву скоро будет не узнать. Все эти Кремли, Василии Блаженные… Начинается настоящее возрождение!
— Ренессанс! — воскликнул Галкин.
Штеренберг призвал расшумевшееся застолье к тишине.
— Товарищи, позвольте вам представить настоящего поэта, — объявил он и милостиво взглянул на потрёпанного человечка, суетливо подбиравшего с тарелки.
Ольга Давидовна приставила к глазам пенсне.
— Читай! — приказал Штеренберг человечку. Утеревшись кулаком, поэт поднялся и устремил взгляд в потолок. У него оказался зычный голос, никак не вязавшийся с тщедушной фигурой. Видимо, в расчёты Штеренберга входил и этот разительный контраст. Слушая, он отбивал пальцем суровый ритм стиха.