несколько месяцев тот не подписал ни одного протокола. Он возмущался тем, что его впрямую называют «врагом народа».
— Я ещё не осуждён. Меня только подозревают. Суд решит!
Усмехнувшись, Агранов вылез из-за стола, подошёл к окну и поманил арестованного пальцем.
— А ну иди сюда. Иди, я сказал! Смотри, — он указал на бегущих по улице москвичей. — Подозреваемые — это они, а ты — готов. Раз уж попал — никуда не денешься. У нас ошибок не бывает. Пойдёшь или в лагерь, или же… Сам понимаешь. В общем, бросай свою дурость. Иди и подумай хорошенько. Ишь ты, по-до-зре-ваемый! — И, хмыкнув, грязно выругался.
В июле 1937 года после процесса Тухачевского и праздничной встречи из Америки экипажа Чкалова чекисты собрались на даче Реденса, сталинского свояка. Приехал и Ежов. Подвыпив, он принялся наставлять подчинённых:
— Секретарь обкома? Да я плевать на них хотел! Они должны ходить под нашими людьми и вздрагивать. Только так!
«Ежовые рукавицы» стали понятием нарицательным.
Имя маленького наркома постоянно упоминалось в числе высших руководителей страны.
Попасть в «ежовые рукавицы» можно было за сущие пустяки — чаще всего за болтовню. Беспредельные возможности для этих обвинений открывала универсальная статья 58 («сто шестнадцать пополам»). В ночной «воронок» запихивали за пересказанный анекдот, за острую шутку, за неправильно истолкованную газетную заметку, за невпопад сказанное слово. «Язык мой — враг мой!» Для обвинения достаточно было установить, что гражданин, желая повеселить приятеля, вдруг толкал его в бок, и подмигивал: «Знаешь, что такое ВЧК? Всякому Человеку Конец!» Более тяжкими преступлениями считалась расшифровка таких аббревиатур: «ВКП(б) — Второе Крепостное Право (большевиков)»; «СССР — Смерть Сталина Спасёт Россию». А то ещё: «Ну, как живёшь? Да как Ленин: не кормят и не хоронят!» За такие остроты забирали целыми компаниями, рассказчиков и слушателей, и оформляли, как преступную организацию врагов народа.
Получал срок читатель, которому не нравились произведения Максима Горького, «пролетарского писателя». К расстрельному приговору подвели следователи подвыпившего гуляку, которому вдруг взбрело в голову загорланить на ночной улице: «Над страной весенний ветер веет, с каждым днём всё радостнее жид!»
Как водится, в обычай вошло самое низменное доносительство. Письмо-сигнал в органы помогало негодяям убрать неугодного человека, обрести приглянувшуюся квартиру, занять хорошую должность.
Разврат бесконтрольной власти превратил НКВД в страшного удава с леденящим взглядом. Этот взгляд не знал ни сна, ни покоя. И страна оцепенела, как испуганный кролик…
Первые сигналы о том, что «ежовые рукавицы» превратились в пугало не троцкистов, а народа, стали доходить до Сталина ещё осенью 1937 года. Сказал ему об этом Жданов. Выбрав подходящую минуту, он завёл разговор о продолжающемся «красном терроре». Употребив слово «ежовщина», Андрей Александрович высказал догадку о «провокации во всесоюзном масштабе».
Большой знаток «еврейского вопроса», Жданов не сомневался, что старательного наркома подловили, приняв во внимание его замороченность цифрами показателей.
— Они же мастера. «Чем хуже, тем лучше». А он, дурак, старается. Вот и…
Много негативного стало поступать к Сталину от его личной контрразведки, о существовании которой знали всего несколько человек. Эту секретнейшую организацию возглавляли два абсолютно преданных генерала: A. M. Лавров и A. M. Джута.
В этот момент Ежова как на грех «попутал нечистый»: он доложил об устранении сына Троцкого Льва Седова. По своим каналам Иосиф Виссарионович знал, что к этой смерти Москва не имела никакого отношения. Однако Ежов докладывал, как о своём успехе, скатившись, таким образом, к примитивному очковтирательству.
Затем последовал безрассудный арест Хейфеца, нашего резидента в США Этот разведчик, по национальности еврей, сумел добиться потрясающих успехов. В частности, он установил надёжную связь с молодым учёным Понтекорво, а через него советская разведка выходила на таких специалистов-атомщиков, как Ферми, Жолио-Кюри и Оппенгеймер.
Совершенно бессмысленным показался Сталину скоропалительный расстрел митрополита Феофана в г. Горьком. Зачем? Чего достигли, кроме озлобления верующих? Жданов был прав: продолжалась линия на истребление русского народа. Ежов, такой старательный и неукротимый, мало помалу превращался в игрушку в опытных руках ненавистников России-СССР.
По инициативе Кагановича (он был уже на ножах с Ежовым) была создана комиссия ЦК. Возглавил её Маленков. Он побывал в Белоруссии, Армении, Ярославле, Туле, Казани, Саратове, Омске и Тамбове. Его глазам предстала удручающая картина соревнования за высокие показатели в борьбе с троцкизмом. Народ расстреливали по пустяковым обвинениям (а часто и без всякой вины). Итогом поездки Маленкова явился обстоятельный доклад «Об ошибках партийных организаций при исключении коммунистов из партии и формально-бюрократическом отношении к апелляциям исключённых из ВКП(б) и мерах по устранению этих недостатков». Это была мощная мина под всесилие Ежова. Не удовлетворившись этим, Маленков составил «Записку» о перегибах в работе НКВД. Он запечатал документ в конверт и сделал надпись: «Лично т. Сталину». Вручив конверт Поскрёбышеву, он направился к себе. Через 40 минут раздался звонок сталинского помощника. Хозяин уже прочитал «Записку», был хмур и неразговорчив. На документе имелась его виза: «Членам Политбюро на голосование».
Это был фактический конец Ежова.
По предложению Кагановича в Москву, для «укрепления руководства НКВД», перевели Л. П. Берию. Он стал заместителем наркома. При этом Каганович специально обговорил, чтобы новичку был «обеспечен доступ ко всем без исключения материалам НКВД».
При обысках в квартире Ежова и на даче нашли и конфисковали (записав подробно в протокол) 9 пар сапог, 13 гимнастёрок и 14 фуражек. Больше никаких богатств маленький нарком не нажил.
Сидел он в Сухановке, небольшой, особо секретной тюрьме для избранных, за чертой Москвы, в красивой местности, на территории Дома отдыха архитекторов.
Старинное имение князей Волконских соседствовало с монастырём. При советской власти монахов разогнали, а помещение приспособили под следственную тюрьму, небольшую, на 68 камер. В служебных документах Сухановка называлась объектом № 110. Пищу арестованным доставляли с кухни Дома архитектора, но каждую порцию делили на 12 человек. Узники голодали. Режим Сухановки считался самым суровым. Никаких прогулок и оправка раз в сутки, в 6 часов утра. Здесь существовали стоячие карцеры, тесные бетонные шкафы, в которых выжигал глаза нестерпимо яркий электрический свет. Среди надзирателей были преимущественно женщины-латышки, суровые, мясистые.
Ежова привезли в добротной командирской гимнастёрке с маршальскими звёздами в петлицах. Первым делом его заставили раздеться догола. Начался унизительный осмотр узника. Его принимали, словно вещь. Под конец латышка коротко обронила: «Рот» и долго светила электрическим фонариком в его раскрытый рот. Затем ему бросили груду грязного тряпья и велели одеваться. Он натянул громадные брюки без ремня и пуговиц, сунул ноги в сырые опорки. Когда его вели в камеру, он шаркал ногами, и придерживал штаны обеими руками.
Поместили его в камере № 44, и этот номер до конца жизни заменил ему фамилию. Камера оказалась крохотной, шесть квадратных метров. Койка опускалась только на ночь. Днём разрешалось сидеть лицом к дверям на металлическом табурете, вделанном в бетонный пол.
Возле камеры № 44 выставили круглосуточный пост наблюдения.
Арест Ежова упал на подготовленную почву. На его примере страна ещё раз убедилась в том, насколько хитры и коварно изобретательны враги.
— Неужели и он? Вот это да-а! Что же это делается, а?
Заключённый № 44 поступил под ферулу опытного следователя Бориса Родоса.
Этого работника Ежов знал, не раз ставил его в пример на общих собраниях.
Когда бывшего наркома привели на первый допрос, Родос, громадный еврей с волосатыми ручищами,