Ленину несколько телеграмм. Председатель Совнаркома вроде бы распорядился Гумилёва освободить. Однако Зиновьев не подчинился и своей властью приказал расстрелять поэта в первую очередь.
В громадной квартире на Кронверкском воцарилось уныние. Притихла даже неуемная молодёжь. Горький сутками не показывался из кабинета. Оттуда, из-за плотно закрытой двери, в тишине оцепеневшей квартиры раздавалось буханье его надсадного кашля.
Гадина Зиновьев снова обратил своё внимание на больного, теряющего силы «Буревестника». Ни к селу ни к городу вдруг всплыл вопрос: откуда Горький взял деньги на издание своей независимой газеты «Новая жизнь». Задетый за живое, писатель принялся оправдываться, однако не совсем удачно: один из банкиров, вроде бы ссудивший ему большую сумму, слов его не подтвердил. Зиновьев ликовал. Его намёки становились всё грязнее. Видимо, он или его подручные с Гороховой раздобыли что-то слишком секретное. На Кронверкском ждали нового наглого обыска.
Осенняя вакханалия расстрелов по «Делу Таганцева» наложилась на весенние расправы с участниками Кронштадтского мятежа. Балтийские штормы стали выкидывать на побережье множество матросских трупов. Максим съездил на дачу знакомых и своими глазами видел три связанных проволокой тела, выброшенных морем. Все трое были в истлевших тельняшках, у всех троих разбиты головы.
Из Москвы пришла тягостная весь о смерти дочери Марины Цветаевой. Спасая своих девочек от голода, Марина Ивановна сдала обоих в приют. Не помогло! Младшая, трёхлетняя Ирочка, умерла.
А очередной муж А. Ахматовой, «комфут» Н. Пунин, орал на страницах журнальчика «Искусство коммуны»: «Взорвать, разрушить, стереть с лица земли все старые художественные формы — как не мечтать об этом новому художнику, пролетарскому творцу, новому человеку!» Он призывал разрушить Николаевскую железную дорогу как наследие проклятого царского режима и построить новую, пролетарскую.
Зиновьев, выступая на очередном митинге, напрягал свой тонкий бабий голос и грозил:
— Мы не задумаемся пролить океаны крови! Пусть об этом знают все наши враги!
От его угроз веяло жутью.
В самом деле, а кто ему мог в этом помешать?
На Кронверкском собрался большой семейный совет.
Решено было ехать всем. Деньги? Их рассчитывали добывать у зарубежных издателей. На книги Горького всё ещё удерживался высокий спрос и в Европе, и в Америке.
Образовалось как-то всё слишком удачно и, главное, для всех. М. Ф. Андреева получила пост в Берлинском торгпредстве и забирала с собой Крючкова. Туда же, в Берлин, собиралась Е. П. Пешкова — там работал её давнишний постоянный «друг», некто Николаев. Максим неожиданно обзавёлся должностью дипкурьера и рассчитывал подолгу жить рядом с больным отцом. Боялись за Муру: выпустят ли? Однако ведомство Дзержинского не стало чинить никаких придирок. Мура выехала первой, направляясь в Ревель, к детям. Сговорились съехаться осенью в Берлине.
16 октября сели в поезд и на следующий день оказались в Гельсингфорсе. Страна, где наглые захватчики путём повальных расстрелов устраивали будущее завоёванного народа, осталась за спиной. Начиналась жизнь на чужбине.
Горький уезжал совсем больным. Изнурительная температура постоянно держалась на отметке 39 градусов. В Гельсингфорсе он слёг. Везти его дальше боялись. Однако он рвался к Муре и настаивал ехать. Ему казалось, что она уже в Берлине, совершенно одинокая, без денег, без поддержки.
2 ноября всей семьёй приехали в Берлин.
Оказалось, торопились зря — Мура ещё не приехала. Горький тревожился, нервничал, раздражался. «Странно ведёт себя эта дама», — брюзжал он. Наконец пришло письмо из Ревеля (почему-то на имя Крючкова). Мура сообщала, что выбраться из суверенной Эстонии не представлялось никакой возможности: местные власти считали её иностранкой и не давали ни паспорта, ни визы. В отчаянии она пошла на крайний шаг — оформила фиктивный брак с молодым бароном Николаем Будбергом, бездельником и шалопаем. (Так что теперь она — баронесса Будберг). Замужество сразу разрешило все проблемы. У неё теперь эстонское гражданство и заграничный паспорт, позволяющий ехать в любую страну… В самом конце письма Мура деликатно осведомлялась у Крючкова: не увязалась ли с «семьёй» и Варвара Васильевна Тихонова?
Горький сразу ободрился, повеселел. В Ревель были отправлены деньги. Муре, прежде чем уехать в Берлин, следовало обеспечить детей с постоянной гувернанткой.
И всё же ждать её пришлось слишком долго. Она присоединилась к «семье» лишь летом следующего года.
Началось мучительное ожидание итальянской визы. Фашистский режим Муссолини никак не решался впустить в страну великого пролетарского писателя из «красной» России. Жить приходилось, переезжая с места на место: Сааров, Мариенбад, Шварцвальд, Прага. Так прошло почти три лета и зимы. Лишь в марте 1924 года пришло, наконец, итальянское разрешение на въезд (с запрещением почему-то жить на Капри).
Скитаясь по Европе, писатель не обрывал связей с родной страной. Он постоянно читал советские газеты и журналы, вёл переписку с оставшимися в России, принимал гостей из Москвы — в те времена количество выезжающих за рубеж постоянно возрастало. Вслед за ним в Европу уехал и Шаляпин. Он имел кипу контрактов на выступления в театрах самых разных стран. Фёдор Иванович быстро оправился от недавних переживаний и зажил на чужбине с тем комфортом, к которому привык. Он купил в центре Парижа роскошную квартиру, приобрёл загородный дом. Гонорары он огребал огромные.
Алексей Максимович страдал от неустройства. Большие города были шумны и беспокойны. Берлин, центр тогдашней русской эмиграции, являл собою отвратительное зрелище. Немецкую столицу облюбовали педерасты. На всех перекрёстках стояли и зазывали клиентов привлекательные мальчики в коротеньких трусах. Стоимость их услуг определялась в две марки. Некоторые соглашались и на одну.
Русская эмиграция, прознав о приезде Горького, заходилась от бессильной злобы. Ему не было прощения за многолетнюю дружбу с большевиками. Газета «Общее дело» негодовала на немецких врачей («зачем они лечат этакую сволочь?») и выражала пожелание писателю «поскорее сдохнуть». Е. Чириков, литератор и недавний друг, сочинил целую книгу, изобразив там Горького босяком и хамом, Каином и Иудой, предателем и убийцей.
Не отставали от эмигрантов и сочинители на Родине. Вслед уехавшему классику полетели стрелы настоящего глумления. Как всегда, наиболее яростно изощрялись Д. Бедный и В. Маяковский.
В «Правде» примерно год спустя после отъезда Горького появились размашистые вирши «отчаянного кавалериста слова» Д. Бедного:
Не захотел отстать от этого тучного, разъевшегося троцкиста и архиреволюционный горлан-главарь. В той же «Правде» он напечатал «Письмо писателя Владимира Владимировича Маяковского писателю Алексею Максимовичу Горькому»: