ИСТОРИЧЕСКИЙ ФОТОКАДР
Федя чуть стол не свернул, так стремительно бросился меня поздравлять:
— С настоящей удачей тебя! С будущим успехом! Считай, что этот жар-птенчик уже разлетелся по газетным страницам всего мира!
А Дёмушка поднял пустую, сверкающую тонким донцем баночку над головой, прошёлся вокруг шефа чуть ли не вприсядку:
— Жар-птенчик не один был! Их много было! Смотрите, они и на кухне, и на крыльце у нас теперь горят и расселись по всем окошкам, по всему Ёлину.
Тётя Маня подхватила:
— И под навесом, и в Спирином курятнике, и даже в коровьем хлеву… Ай да Паша! Ай да наш папка Тимоша! Зря я вчера вечером в избушке насмешничала. Теперь вижу, все вы молодцы. Дайте я вас, так и быть, каждого расцелую, а потом рыжиками накормлю.
Долговязый Паша и заулыбался, и застеснялся, и даже руками замахал:
— Нет, нет, мы тут не все. Нашего Коли нет. Он ведь тоже птенчиков — Золотых Венчиков на волю выпускал.
Шеф высунулся из окошка по пояс, на всю улицу свистнул. Опять по-за лужайкой скрипнула дверь будки, и все мы услыхали, как мчится в дом Коля, торопится не прозевать жареные рыжики.
А я сказал:
— Если так, то и Спиридоныча надо было позвать. Он тоже сегодня вот как потрудился. А кроме того, у меня есть ещё один свободный кадрик, на который я хотел бы поместить всех-всех, в том числе и себя.
— Верно! — поддержал Федя. — Этот кадрик может получиться тоже вполне драгоценным и даже историческим. Ловцы жар-птенчиков за обеденным столом!
— Ну, если историческим, — подал наконец-то голос и сам хозяин дома Тимоша, — если историческим, то беги скорее, Дёмушка, за Спиридонычем. Без него нам для истории сниматься нечестно.
И вот все-все уселись посреди комнаты на табуретках. Я очень внимательно и, можно сказать, с огромным знанием дела теперь посмотрел на них, велел Феде чуть вправо пересесть, потом чуть влево передвинуться и сказал:
— Теперь славно. Теперь только моей избушки-старушки в кадре и не хватает. А жаль! Ведь именно с неё все мои нынешние удачи и начались.
Потом я завёл автоспуск, он зажужжал, а сам я широко, совсем как Паша, шагнул ко всей доброй компании, повернулся к фотоаппарату и положил с этаким важнецким видом руку на Дёмушкино тёплое, очень лёгонькое плечо.
Положил.
Замер.
Аппарат щёлкнул, все весело задвигались, опять зашумели, а я как стоял столбом, так на том же месте столбом стоять и остался…
И сам стою не шевелюсь, и, гляжу, Федя сидит не шевелится.
Лицо у Феди сначала окаменело, а потом вдруг стало вытягиваться и бледнеть. И у меня, чувствую, стало бледнеть. И я уже давно и явственно понимаю, что тут случилось, да говорить вслух боюсь — за меня зловещим шёпотом Федя говорит:
— Что натворил, а?
— Ничего, — едва отзываюсь я, — ничего… Ты и сам, Феденька, видишь… Я позабыл снять с объектива колпачок. Очень уж я, дорогой Федюша, волновался.
— А когда жар-птенчика щёлкал, тоже волновался?
— Тоже, Феденька, тоже… Я весь день волновался. Даже тогда, когда снимал в лесу рыжики.
И Федя сказал:
— Э-эх!
Схватился за голову так, словно у него все зубы сразу заболели, и вскочил, и забегал по комнате:
— Вот тебе и удача, вот тебе и всемирная слава, вот тебе и лучший снимок из жизни — всё прахом пошло! Ворона ты, неумеха, а ещё заставлял меня два раза с места на место пересаживаться!
Все в доме притихли. Даже петух и тот сконфуженно, словно в чём виноват, уставился в крашеную половицу, и лишь тётя Маня негромко и жалостливо произнесла:
— Чего уж там… С каждым может случиться. Давай-ка пошли, Федя, вместе с твоим приятелем жарить рыжики. Глядишь, за новым-то делом у вас у обоих на сердце и поотмякнет.
— Поотмякнет, конечно, — повторил ещё тише Дёмушка.
И от этой его тихости мне стало совсем невмочь, я выскочил из дому и уселся там на крыльцо, на самую нижнюю ступеньку под навесом.
КУКАРЕКИН
Свет над крыльцом я с горя выключил. Очень уж он мне напоминал про мою неудачу. Но за оградою на деревенской улице вовсю полыхали Пашины и Дёмушкины жар-птенчики, в небе подымался месяц, и во дворе было почти светло.
В сиянии, месяца моя избушка в углу двора в лопухах казалась белой. Чернело в ней лишь её единственное оконце, и от этого чудилось — избушка ехидно прижмурилась и сейчас отвернётся от меня и Фединым, сердитым голосом проскрипит:
— Ворона ты и есть. Ночевал тут, шептал под тулупом, хвастался, а с чего начал, тем и кончил… Пyстом! Как теперь в городе покажешься?
Я горестно обхватил колени и, если сказать по правде, то чуть, как маленький, не заревел. А в доме, слышу, все помолчали, помолчали да и опять зашумели.
Сначала там запостукивали сковородки. Видно, тётя Маня принялась жарить рыжики. Потом что-то забубнил Тимоша. Потом заговорили Паша с Колей, Саней. Затем, слышу, что-то бойко сказал Дёмушка, и все рассмеялись, и даже Федя фыркнул и захохотал.
Я подумал: «Ну что ж… Всё верно. Что им горевать? Моя беда — не их беда!» — и вновь было повесил голову, да слышу, стукает дверь в избе, и рядом со мной под чьим-то грузным шагом скрипит крыльцо.
Этот кто-то хлопает меня по плечу, я чувствую, что это Тимоша. Он говорит:
— Не грусти, паря. Грустить не об чём. Не вышло одно, выйдет другое. А главное, иди послушай, что там Дёмушка наш опять придумал.
— Новый клад? — недовольно пробурчал я.
— Лучше клада, — засмеялся Тимоша и чуть не силком приподнял меня, и я поплёлся за ним в дом.
А там, смотрю, и стол уже накрыт, и свет над столом вовсю сверкает, и физиономии у всех снова радостные.
Не успели мы войти, Федя уже кричит:
— Сказал ему? Сказал?
— Не полностью, — ухмыляется Тимоша. — До конца всё пускай сам Дёмушка объясняет.
Дёмушка подбежал, встал на цыпочки, заставил меня пригнуться и горячо задышал на ухо: