Кузнец посидел, помолчал, успокоился. Потом опять обернулся ко мне и вдруг стал разглядывать:
— Постой, постой. Ты чей будешь-то?
И тут же громко, на всю кузницу, сам ответил:
— Мать честная! Да ведь ты Коли Никитина сын. Точно?
— Точно. А вы откуда знаете?
— Марку видно! — дружелюбно ткнул он в мой лоб жестким пальцем, а я машинально провел по тому месту ладонью и точно так же, как Юрка, оглядел ее.
— Какую марку?
Тут мальчишки захохотали уже надо мной, а кузнец, радуясь собственной догадливости, заговорил:
— То-то давеча у конторы стою, думаю: «Где я этого пацана видел?» А оказывается, это я, глядя на тебя, Колю вспомнил. Папку твоего. Письма-то от него получаешь?
Я сразу сжался, а кузнец тоже вдруг остановился и досадливо повел головой. Повел и, притворяясь, что вроде бы ничего такого не произошло, продолжил разговор:
— Больно вы, брат, похожи. На работу к нам поступил? Молодчина. Небось к Пыхтелычу попал?
— Угу.
— Ну, ничего. К нему все на первую обкатку попадают. Старик он — сухарь, но ничего. Делу научит.
Кузнец усмехнулся, насупил правую бровь и ворчливо, точно так, как это выходило у Павла Маркелыча, пробубнил:
— Чувствуешь?
— Чувствую, — улыбнулся я.
— Но ты и ко мне забегай. Забегай почаще. Зовут-то меня знаешь как? Ван Ванычем зовут. Все так зовут, и ты так зови. Твой папка меня тоже Ван Ванычем звал. Я его — Колей, а он меня — Ван Ванычем. Вот какие пироги, ёж твою корень!
Словами кузнец сыпал быстро, повторял их по нескольку раз. Выговаривал каждое слово ласково, особенно когда говорил о моем отце. И мне нравилось, что называет он отца «Колей», говорит о нем: «Твой папка…»
Грустно и нежно стало у меня в груди от этих слов. Кузнец ни разу не сказал о том, что были они с отцом друзьями, но я это понял и так.
А вот Юрка мне совсем разонравился. Уж больно ему хотелось взять верх надо мной, особенно при людях. Он и «цигару» ввернул специально для этого. А когда увидел, как запросто разговаривает со мной кузнец, как примолк и стал слушать наш разговор хохотун Васька, то Юрке совсем стало невмоготу. Он встал, швырнул окурок, придавил пяткой валенка и сказал командирским голосом:
— Ну, хватит, хватит! Людям работать надо. Потопали.
Глава 14
ПАВЕЛ ПЫХТЕЛЫЧ
Мастер встретил нас неласково:
— Где пропадали? Небось махру смолили, в кузнице сидели?
Я чуть было не сказал: «Немножко посидели», — да увидел: Юрка мигает мне. Я промолчал, а Юрка стал разгружать карман и сердито приговаривать:
— Сидели, сидели… Посидишь тут! Стекло-то, чай, пришлось из-под снега выковыривать. Все рученьки обморозили.
Юрка старательно подул на пальцы, но старик все равно заругался:
— Комедию не ломай! Вставай к верстаку — нагреешься. Ты тоже берись за дело, — сказал он мне.
Старик был не то что кузнец. С ним много не наговоришь. И я забрал стекла, отправился на свое рабочее место в углу.
Работа здешняя тоже совсем не та, что в кузнице. Там дело сразу видно, а здесь как начал я клапан крутить, так час кручу, два кручу, а работа вроде бы и не подвигается. Ведь шлифовать не ковать, дело это очень медленное.
И вот, то ли от монотонного верчения коловорота, то ли оттого, что к этому времени я без еды окончательно ослаб, но слышу: творится со мною неладное. Творится со мною такое, как будто я опять накурился.
Пол подо мною стал покачиваться, свет в глазах — то ярче, то темней, голова закружилась, и ладно, я сидел перед мотором на корточках, а то бы не удержался, грохнулся.
В углу мастерской поблескивал жестяной бак с кружкой на цепочке. Я встал и, держась за стену, пошел к нему. Две полные кружки холодной воды освежили меня, и я снова взялся за коловорот. Только крутил теперь не так быстро и все думал: «Поскорей бы конец смене». А она все не кончалась и не кончалась.
Я опять было наладился к баку, да тут подошел Павел Маркелыч. Он выдернул клапан из гнезда, протер тряпкой, повернул к свету:
— Готов.
— Ну да? — Я выхватил из рук мастера клапан и тоже стал разглядывать. Отшлифованные края блестели, темные точки раковин исчезли.
— Получается, — сказал Павел Маркелыч. — Не больно быстро, но получается. Утром приступишь к другим клапанам.
— Разве смена кончилась? — обрадовался я.
— Для кого не кончилась, а для тебя — шабаш. Подростков отпускаем раньше, — безо всякой радости прогудел в усы старик. Он все разглядывал мою работу, но его кустистые брови так низко нависли над очками, что невозможно было понять, доволен он мной или недоволен.
А вокруг шла веселая суета. Совсем как в школе, когда кончается последний урок. Мальчишки с грохотом убирали инструмент в ящики и один за другим выскакивали на улицу. В мастерской остались только пожилые слесари да мы с Павлом Маркелычем.
Я тоже поднял коловорот с пола, глянул, куда бы его пристроить, а Павел Маркелыч сказал:
— Погоди. — И полез рукой в карман пиджака, вынул вчетверо согнутый лист бумаги: — На вот, держи.
— Что это?
— Пока вы с Юркой махрой дымили в кузнице, Полина Мокиевна принесла на тебя приказ.
Не успел я развернуть бумагу, не успел разобраться, что там напечатано, а старик уже медленным, торжественным движением вознес надо мной палец, басом изрек:
— Чувствуешь?
— Чувствую, — прошептал я, и голова у меня опять закружилась.
А мастер, смотрю, опять полез в карман, только теперь в другой. Он вынул тряпичный сверток, положил на левую ладонь и правой рукой раскинул углы тряпицы. Раскинул — и передо мной возникла горбушка хлеба.
В кармане она чуть помялась. Коричневая, маслянисто-глянцевая корка с одного края отскочила, и внутри мякоти был виден прозрачный, с горошину, комок соли. Когда хлеб замешивали, комок не успел растаять, он так в горбушке и запекся.
Рот наполнился слюной. Я закрыл глаза. Если бы Павел Маркелыч сейчас спросил меня: «Хочешь?» — у меня бы не хватило сил отказаться. Но он не спросил, он просто сказал:
— На! Я видел, как ты бренчал кружкой по баку. Бери — и шуруй в столовую. Хлебушко умнешь там с приварком.
В руке его появился талон с чернильной печатью, и талон этот он положил поверх горбушки. А еще он через круглое стекло очков подмигнул мне и этим окончательно сбил с толку.
Я теперь не знал, как понять этого человека. То он вроде бы хмурится, вроде всем недоволен, а теперь вот поди ж ты — взял и отвалил мне горбыль хлеба! А, спрашивается, за что? Неужели за притертый клапан?
Что ж, может быть, и за клапан. Ведь молчал же Пыхтелыч целых полдня о приказе и отдал бумагу только тогда, когда увидел, как я работаю. Вот уж прав так прав был кузнец, когда назвал его сухарем. Сухарь он и есть, да по мне — побольше бы таких сухарей! Зря я думал перебегать от него в кузницу, напрасно я его побаивался. Кто-кто, а наш-то Пыхтелыч — человек на все сто!
С такими вот хорошими думами, с хлебом за пазухой, с первым своим рабочим документом в кармане я вышел из мастерской. Погода к ночи установилась тоже славная. В синих сумерках порхали крупные и невесомые, как белые бабочки, хлопья снега. От них исходил мягкий свет. Видно было еще далеко. Я даже разглядел, как из окна церкви струится кухонный дымок. Ощупав сквозь пальто горбушку, я прибавил ходу. Я вновь шагал мимо длинного навеса, мимо темных, громоздких машин. Холодные, неподвижные, они терпеливо ждали тут своего часа.
Они дожидались той поры, когда руки людей прикоснутся к ним, и разбудят их, и напоят прохладным бензином, и направят в путь по теплой майской земле. Направят, чтобы пахать и сеять, направят, чтобы следом за ними земля взметнула тугие колосья и чтобы покатился по этим колосьям ласковый солнечный ветер и разнес по всей округе радостный запах спеющей ржи.
И хорошо было думать, что руки эти, которых так ждут машины, будут не чьи-то, а теперь и мои тоже…
Но вдруг я замер. Под высоким навесом, с краю тихо дремлющих машин я увидел немыслимое. Там стоял новенький комбайн «Коммунар», а гладкий металлический бок его был чудовищно распорот. Разодранное железо торчало внутрь. В темной глубине раны, словно белые кости, топорщились перебитые планки решёт, качались обрывки цепных передач, мертвенно и морозно мерцали изломы расколотых шестерен. Мне стало жутко и холодно.
Я долго ощупывал острые края раны. Я хотел понять, что произошло с этой новенькой, еще ни разу не повидавшей полевых просторов машиной, да так ничего и не понял. Я постоял, послушал печальную тишину вокруг и пошел к церкви.
А там было тепло и шумно. Там стоял дым коромыслом. Вернее, не дым, а кухонный пар.
Церковь под столовую приспособили не так давно. Древние, нахолодавшие за много лет стены еще не успели прогреться. Пар оседал на них крупными каплями. Капли медленно сползали вниз. Они смывали наспех нашлепанный на древнюю штукатурку мел, и сквозь промоины, как сквозь дождь, смотрели большеглазые лики святых. Святые удивленно разглядывали меня, разглядывали толпу ребят, которые тискались и горланили возле новой кухонной перегородки, у раздаточного окна.
Ребята совали в окно талоны, получали глиняные чашки с супом и, подняв их над головой, орали: «А ну, поберегись, а то на кумпол вылью!» На «кум-пол» никто никому не выливал, только капал, но и пробиться к окну было невозможно.
Я встал на цыпочки, глянул поверх толпы и тут вижу: у самого окна стоит Юрка. Он тоже заметил меня. Одной рукой он уцепился за окно, другую тянет ко мне через головы:
— Давай талон!
Вся куча мала зашумела:
— В очередь! В очередь!