был жаден до новостей. Домой он вернулся уже поздно вечером, и, так как ему было стыдно, он оправдывался перед тетей Малкеле, будто был у товарища.
— У какого товарища? — допытывалась тетя Малкеле.
— У товарища…
Этому не верилось, потому что дядя Ича со времени свадьбы находился всегда только возле тети Малкеле; был, правда, у него товарищ до женитьбы, некий Ора-портной, так тот уже давно умер.
Утром дядя Ича посоветовал тете прокатиться в трамвае — это особое удовольствие.
— Откуда ты знаешь?
— Я догадываюсь…
Он так и не сказал ей, что весь день разъезжал по городу и потратил на это целое состояние.
Потом Зелменовы ездили уже чаще. Подъезжали к самому вокзалу, а назад возвращались пешком. Хороша была не столько сама поездка, сколько то, что находишься среди людей и знаешь, что живешь на белом свете. Тетя Малкеле входила в вагон улыбаясь и обучала новичков, как должно вести себя в трамвае; она также разменивала там крупные монеты на мелкие и вообще чувствовала себя связанной с людьми не меньше, чем в реб-зелменовском дворе.
С дядей Фолей произошел инцидент.
Сидя в трамвае, дядя Фоля спохватился, что у него нет десяти копеек. Тогда он повернулся к окошку и стал смотреть на улицу. Ему напомнили, что надо купить билет. Он притворился, что не слышит, и продолжал смотреть в окошко. И лишь позже, когда милиционер уже тащил его за рукав, поднялся и холодно спросил у кондуктора:
— Это твой трамвай?
Представьте себе, трамвай принадлежит рабочему классу, и дядя Фоля может разок попользоваться им бесплатно.
Тонька и Фалк уехали во Владивосток.
На шестой день после их отъезда в реб-зелменовский двор пришел почтальон и вручил телеграмму:
«МЫ ЕДЕМ ТОЧКА ВЕСЕЛО ТОЧКА ТОНЬКА ФАЛК»
А тетя Малкеле ходила потом с телеграммой из квартиры в квартиру и все спрашивала:
— Скажите, вы не знаете, с чего бы это на них напало такое веселье?
— Финтифлюшки!
Дядя Фоля и Бера стали наконец друзьями.
Это произошло в зимний выходной день. Бера с утра расхаживал по дому босой, в галифе, жевал хлеб и читал газеты, потом подобрал под себя ноги и принялся настраивать балалаечку. Бера был в хорошем настроении. Он извлек свой утробный голос и запел:
Из окна виднелся двор. Он был весь в проводах — оплетен проволокой, как старый горшок, в котором уже варилась новая порода Зелменовых: без бород, без обрезаний, без традиционных омовений.
Ворона стояла сгорбившись на антенне, и по тому, как она открывала клюв, было понятно, что она там, наверху, кричит:
— Ура! Ура! Ур-ра!
Дядя Фоля вышел во двор. Дядя Фоля улыбался и покручивал ус. Должно быть, он был навеселе.
Бера сбежал босой с лестницы, и в окно было видно, как он берет его, Фолю, за рукав, говорит ему что-то, убеждает. Сначала дядя Фоля сопротивлялся, но потом они пошли вместе.
В дом они вошли надутые. Пили много чаю и молчали. Дядя Фоля тупо уставился в пол. Потом снова пили много чаю и молчали. Вдруг хмурый дядя Фоля оперся обоими локтями о стол и спросил без обиняков:
— Слушай, Берка, ты настоящий коммунист или нет?
— К чему тебе это надо знать?
— Я собираюсь поговорить с тобой как с человеком.
— Ну?
У дяди Фоли увлажнились глаза, он расчувствовался:
— Слушай, дорогой друг, иногда хочется сказать речь. Как ты думаешь? Я старый рабочий, и было бы не грех встать при случае на собрании и сказать: так, мол, и так. Нашего брата слушают. Ты вот говоришь когда-нибудь речи?
— Тоже тяжеловат на язык, но когда уж начинаешь, так говоришь.
— Так ведь у меня другое несчастье: говорить я могу, но мне нечего сказать!
И Фоля печально опустил голову. Бера ему сочувствовал; впрочем, он при этом думал, что оратора из Фоли уже, видимо, не получится.
Хаеле подала на стол знаменитую картофельную запеканку.
Дядя Ича снял бороду окончательно.
Марат болел желудочком, но это пустяки.
Вот, за исключением некоторых мелочей, самые важные новости, которые произошли в реб- зелменовском дворе после смерти дяди Зиши.
Дядя Юда
В три часа пополуночи он зажег каганец, который горел в сенях, когда там откармливали гусей. На стеклах окон — седая, притаившаяся зимняя ночь. Он полил себе над ведром негл-васер,[8] снял с печки старый мешок и стал укладываться в дорогу — вложил талес и тфилин, скрипку, фунтик хлеба, пару луковиц — все, что нужно в дороге живому человеку.
На дворе было слишком тихо, — должно быть, стоял крепкий мороз. Дядя Юда на всякий случай повязал уши шарфиком и заправил мокрую бородку в воротник. Он с мешком за плечами присел, глянул в последний раз своими хмурыми глазками поверх очков, как бы собираясь кого-то боднуть, и потихоньку вышел.
На черном снегу топталась мутная ночь, сплошная ночь, снизу доверху, без неба, без земли. Дядя Юда знал дорогу — сразу повернул направо и поплыл по скованным, заснеженным улочкам прямо к Долгинскому тракту.
Глаза привыкли к темноте ночи. Из нее стали вылущиваться темные сгустки домов, столбов, заборов, объятых черной тишиной. Потом хлынул голубой, снежный простор полей, и дядя Юда вдруг ощутил сладкий покой, свежесть, охлаждавшую под шапкой его разгоряченную голову.
Здесь речь идет о конце зимней ночи на просторе полей, какой она предстает человеку, которому