Вообще, тетя Малкеле вела себя как школьница, что казалось немножко странным для такой умницы, какой была она.
Однажды учитель, не застав ее дома, даже нашел нужным пожаловаться дяде Иче.
— Ваша жена, — сказал он, — довольно способная, но она к занятиям относится недостаточно серьезно.
— Вот как?! — удивился дядя Ича.
Потом он выговаривал тете Малкеле:
— Как же так? Это же, наверное, стоит денег!
Тетя Малкеле сперва растерялась, даже покраснела, но тут же нашла отговорку:
— У меня книжки нет.
Вот этого дядя уже никак не мог понять.
— Разве в доме мало книжек? Или ты уже все выучила?
Тетя Малкеле сама чувствовала, что ее ответ неудовлетворителен, и она тут же придумала другую отговорку:
— Я что-то плохо вижу… выпало стеклышко из оправы…
Но не надо думать, что дядя был всегда так строг к тете Малкеле. Не мешает помнить, что мы имеем дело с давнишней любовью, которая длится уже сорок два года. Конечно, дядя Ича сочувствовал тете.
А однажды был даже такой случай.
Тетя Малкеле спешит в город, а учитель должен вот-вот прийти. Вдруг вбегает Мотеле с криком:
— Тетя, учитель идет!
Говорят, тетя Малкеле так растерялась, что вместе с кошелкой, в шубе и в валенках, залезла на кровать. Дядя Ича укрыл ее, потом скрестил на груди руки, склонил голову немного набок (о Зелменов!) и весьма грустно сказал учителю:
— Моей старушке сегодня что-то нездоровится… Заметьте себе где-нибудь, товарищ учитель, и вы уж отдадите нам этот урок в другой раз.
Все же тетя Малкеле немало успела.
Глубокая зима. Окна заросли снегом. Комсомолия в клубах, а тетя сидит целыми вечерами, перепачканная чернилами, и работает пером. На столе стоит восьмилинейная лампа, как у каждого портного. В трубе завывает ветер. Дядя сидит у края стола, шьет и порет. Тетя Малкеле сидит у другого края — над своими уроками. Перо скрипит. Вот она подсовывает дяде записку, а у самой лицо сияет. Дядя Ича подносит записку к самой лампе — он может читать только на расстоянии.
Тетя Малкеле пишет ему так:
«Я здорова. Ты идеш. Иди к печке, дастань глечек. Имы будим пить чай. От миня твоей уважаемой жины Малки Хвост».
Дядя Ича улыбается. Он доволен. Потом, когда они уже сидят за чаем, он заводит с ней поучительный разговор. На мелочах он не останавливается. Он говорит о самом существенном.
— Нет, так не пишут, — заявляет он, — говорить так — еще допустимо, а писать надо деликатно.
Тетя Малкеле начинает даже беспокоиться.
— Вот ты пишешь, — говорит он: — «Я здорова». Это неделикатно выраженная мысль. Так нельзя писать.
— А как же? — спрашивает тетя.
— Надо писать, — и дядя Ича закрывает глаза, — надо писать: «Я пребываю в наилучшем, полном здравии».
Тетя Малкеле видит, что он прав.
— Списывай из письмовника, — говорит он, — потому что теперешняя метода что-то совсем не то… И книжки надо читать! От книг набираются ума. Был раньше писатель Шомер, [4] у него можно кое-чему поучиться. Теперешние не годятся, что-то все у них про солнце да про луну.
А на дворе, в темноте, как огромная серебряная миска стояла зима.
Стояли страшные морозы — тридцать пять градусов. Белые крыши сползли до самой земли, по вечерам снег, и воздух походил на горящий синим пламенем спирт.
Улицы пустовали, хотя только что наступил вечер. Кто же эти двое, которые отправились гулять в такую стужу? Это Бера дяди Ичи и Хаеле дяди Юды вышли со скользкого двора и пустились по улице.
Самое время, если хочешь чего-нибудь добиться!
Беру холод не берет. Но Хаеле зарылась в воротник и идет, стуча высокими ботами, как на виселицу.
Во дворе говорят:
— Что поделать с этой девушкой, если она выбирает для своих любовных похождений только морозы да метели!
А молчаливая тетя Гита, которая из рода раввинов, однажды сказала ни к селу ни к городу:
— Этой девице быть матерью водовоза!
Бера и Хаеле молчали. Он бежал немного впереди и набирался храбрости — даже под Казанью ему не приходилось так туго.
— Хаеле, я тебе нравлюсь?
Хаеле уже давно ждала такого подхода к делу и ответила с улыбкой:
— Так нельзя спрашивать.
— Почему?
Он тоже улыбался. Тогда для Хаеле дяди Юды зима затрепетала серебряной рыбиной, потому что Зелменова любит природу, и она коварно спросила:
— А я тебе нравлюсь?
Бера улыбался, улыбался и улыбался.
Теперь спрашивается: что было дальше?
Хаеле вдруг схватила его своими полными, всегда замерзшими руками за голову и стала целовать в губы, в нос, в жесткие впадины щек. Вот что было дальше.
Таким образом, все стало ясно. Было только странно, что они стоят на таком диком морозе и целуются без конца. Позднее по этой улице проходил какой-то пожилой человек, так он на этом самом месте отморозил себе ногу.
Потом они опять гуляли, и было так же холодно. Они вышли на угол, где горел фонарь. При электрическом свете было видно, как замерзшие извозчики грелись в теплом дыхании своих лошадей. Было тихо, как в поле.
Бера посмотрел на часы и подозвал сани.
— Еще не поздно, — сказал он, — съездим распишемся.
Для Хаеле дяди Юды это было уже многовато. Вечер и так был заполнен. Она еще собиралась пойти домой и там, в тишине, на горячей постели, где всегда пахло отцовскими стружками, передумать все сызнова. Голову вскружила любовь. Тяжелая зелменовская кровь пока еще с трудом могла это усвоить.
Сани уже стояли возле них. Бера усадил невесту и укрыл ее промерзлой полостью. Сани рванулись и поплыли по улице. Хаеле с зелменовской горячностью прижалась к Бере и почувствовала его холодные, широкие плечи, от которых веяло уравновешенностью и спокойствием, как от дуба.
Хаеле дяди Юды шла зимней ночью домой. Вокруг зеленел мороз, осколком дешевого стекла звенели ее собственные одинокие шаги. Она дошла до реб-зелменовского двора, остановилась у дома и прошла не к отцу, а немного подальше — к тете Малкеле.
Дядя Ича большими глотками отхлебывал чай и продолжал поучительный разговор:
— Надо списывать с прописей, потому что буквы любят, чтобы их старательно выводили. Очень хорошо, видишь ли, поддаются «т» и «ф». Из «л» можно тоже кое-что сделать. Вспомни, Малкеле, мои