как сам начертил план сада с его газонами, разделенными узкими дорожками, и показал другу все фруктовые деревья; чтобы затронуть темы, на которые Йозефу хотелось поговорить, пришлось прервать долгую ботаническую тираду:
— Скажи мне, как ты жил эти двадцать лет?
— Не будем об этом, — сказал Н. и вместо ответа прижал указательный палец к сердцу. Йозеф так и не понял смысла этого жеста: коснулись ли политические события его столь глубоко, «до самого сердца»? или он пережил любовную драму? или перенес инфаркт?
— Когда-нибудь расскажу тебе, — добавил он и так закрыл тему.
Разговор был непростой; всякий раз, когда Йозеф замолкал, чтобы лучше сформулировать вопрос, пес чувствовал себя вправе прыгнуть на него и упереться лапами в живот.
— Помнится, ты всегда утверждал,— сказал Н.,— врачами становятся из интереса к болезням. Ветеринарами становятся из любви к животным.
— Я в самом деле говорил это? — удивился Йозеф.
Он вспомнил, что позавчера объяснял невестке, что выбрал свою профессию, взбунтовавшись против семьи. Выходит, он поступал так из любви, а не из бунтарства? В проплывавшем одиноком неясном облаке он увидел всех больных животных, которых знал; затем увидел свой врачебный кабинет в задней части кирпичного дома, где завтра (да, всего через двадцать четыре часа!) откроет дверь навстречу первому в этот день пациенту; долгая улыбка легла на его лицо.
Йозефу пришлось сделать усилие, чтобы вернуться к едва начавшейся беседе: он спросил у Н., подвергался ли он нападкам из-за своего политического прошлого; Н. ответил, что нет; люди, по его словам, знали, что он всегда помогал тем, кого режим притеснял. «Я в этом не сомневаюсь»,— сказал Йозеф (и он действительно не сомневался), но продолжал настаивать: как сам Н. оценивал свою прошлую жизнь? как ошибку? как поражение? Н. покачал головой и сказал, что это было ни то и ни другое. Наконец Йозеф спросил, какого мнения Н. о столь скоропалительной, грубой реставрации капитализма. Пожав плечами, Н. ответил, что при сложившихся обстоятельствах иного решения быть не могло.
Нет, разговор явно не клеился. Йозеф сперва было подумал, что Н. счел его вопросы бестактными. Затем поправил себя: не столь бестактными, сколь устаревшими. Если бы мстительная мечта невестки реализовалась и Н. предстал бы как обвиняемый перед трибуналом, тогда, возможно, ему пришлось бы обратиться к своему политическому прошлому, чтобы объяснить и защитить его. Но без такого судебного разбирательства это прошлое сегодня было далеко от него. Он больше в нем не жил.
Йозефу пришла на ум очень давняя мысль, которую он тогда считал кощунственной: приверженность к коммунизму не имеет ничего общего с Марксом и его теориями; сама эпоха дала людям возможность удовлетворить свои самые различные психологические потребности: потребность выказать себя нонконформистом; или потребность повиноваться; или потребность карать негодяев; или потребность быть полезным; или потребность шагать в будущее вместе с молодыми; или потребность окружить себя большой семьей.
Дружелюбно настроенная собака залаяла, и Йозеф подумал: нынче люди отвергают коммунизм не потому, что их мышление, претерпев шок, изменилось, а потому, что коммунизм больше не предоставляет им возможности ни выказать себя нонконформистом, ни повиноваться, ни карать негодяев, ни быть полезным, ни шагать в будущее вместе с молодыми, ни окружить себя большой семьей. Коммунистические убеждения не отвечают больше никаким потребностям. Они стали настолько невостребованными, что от них все легко отрекаются, даже не замечая того.
Тем не менее первоначальная цель его визита оставалась недостигнутой: дать понять Н., что он, Йозеф, защитил бы его перед воображаемым трибуналом. Чтобы добиться этого, он сперва хотел показать Н., что не испытывает никакого восторга по поводу мира, который устанавливается в стране после падения коммунизма, и он описал огромную рекламу на площади его родного города, на которой невразумительная аббревиатура предлагает чехам услуги, демонстрируя крепкое черно-белое рукопожатие: — Скажи мне, это все еще наша страна?
Он ждал саркастических высказываний по поводу всемирного капитализма, обезличивающего планету, но Н. молчал. Йозеф продолжал: — Советская империя рухнула, поскольку не могла далее укрощать нации, стремящиеся к независимости. Но эти нации нынче менее независимы, чем когда-либо. Они не в состоянии определять ни свою экономику, ни внешнюю политику, ни даже собственные рекламные слоганы.
— Национальная независимость давно стала иллюзией, — сказал Н.
— Но если страна не суверенна и не стремится ею стать, готов ли будет кто-нибудь умереть за нее?
— Я не хочу, чтобы мои дети были готовы умереть.
— Тогда я скажу иначе: любит ли еще кто-нибудь эту страну?
Н. замедлил шаг: — Йозеф, — сказал он взволнованно. — Как ты мог эмигрировать? Ты же патриот! — Затем очень серьезно: — Умереть за свою родину, такого больше не существует. Быть может, для тебя, в годы твоей эмиграции, время остановилось. Но они, они уже не думают, как ты.
— Кто?
Н. поднял голову к верхним этажам дома, как бы указывая на свое потомство. — Они в другом мире.
42
При последних словах двое друзей остановились; собака воспользовалась этим: поднялась, положила лапы на Йозефа, он погладил ее. Н. долго наблюдал эту пару — человека и собаку — со все возрастающим умилением. Словно только сейчас он полностью осознал, что они не виделись целых два десятилетия: «Ах, как я счастлив, что ты пришел!» Похлопав Йозефа по плечу, он пригласил его усесться под яблоней. И Йозеф тотчас понял: серьезного, важного разговора, к которому он готовился, не будет. И, к его удивлению, это было облегчение, это было освобождение! В конце концов, он явился сюда не для того, чтобы подвергать друга допросу!
И словно, щелкнув, открылся затвор, их разговор полился свободно, приятно, непринужденная болтовня двух старинных приятелей: разрозненные воспоминания, новости касательно общих знакомых, забавные комментарии, парадоксы, шутки. Это было так, словно ласковый, теплый, сильный ветер заключил Йозефа в свои объятия. Он почувствовал неудержимую радость говорить. Ах, какая нежданная радость! Двадцать лет он почти не говорил по-чешски. Говорить с женой было легко, датский превратился в их интимный домашний язык. Но в разговоре с другими он всегда сознавал, что должен подыскивать слова, строить фразу, следить за акцентом. Ему казалось, что, разговаривая, датчане несутся вперед, тогда как он плетется сзади, обремененный двадцатикилограммовым грузом. А вот теперь слова сами слетали с языка, не надо было ни подыскивать их, ни обдумывать. Чешский здесь уже не был тем незнакомым, назальным языком, столь удивившим его в гостинице родного города. Он наконец узнавал его, смаковал его. Под эти звуки он чувствовал себя легко, как после курса похудания. Он говорил, словно летал, и впервые был счастлив в своей стране и чувствовал, что эта страна — его.
Поощренный счастьем, которым светился его друг, Н. становился все более раскованным; заговорщицки улыбаясь, он вспомнил свою давнюю тайную любовницу и поблагодарил Йозефа за то, что однажды тот послужил ему алиби в глазах жены. Йозеф не помнил этого и был уверен, что Н. путает его с кем-то другим. Но история с алиби, которую Н. долго рассказывал, была так занимательна, так потешна, что Йозеф в конце концов признал свою роль главного персонажа. Он сидел откинув голову, и солнечные лучи сквозь листву освещали на его лице блаженную улыбку.
В этом благодушном состоянии и застала их жена Н.: — Ты пообедаешь с нами? — спросила она Йозефа.
Он посмотрел на часы и встал. — Через полчаса у меня свидание!
— Тогда приходи вечером! Поужинаем вместе,— тепло настаивал Н.
— Вечером я буду уже дома.
— Когда ты говоришь «дома», ты имеешь в виду...