самое веселое зрелище в моей долгой и путаной жизни.
— Он ведь всего один раз сумел позвонить домой в самом начале гастролей!.. — нервно продолжал Ангел. — От этой Юты Кнаппе. Еще и расплатился с ней за этот звонок своими несколькими ничтожными восточными марками… Телефоны же всех воинских частей, в которых гастролировал театр, были так «засекречены», что и из Ленинграда к Лешке никто не мог прозвониться… Ведь о том, что Лешка остался на Западе, Самошниковы и Лифшицы узнали только тогда, когда к ним на дом пришли два вежливых сотрудника Калининского райотдела Комитета госбезопасности. Все пытались выяснить — не собирается ли вся остальная семья на выезд из Советского Союза. Скорее всего это известие о Лешке и суд над Толиком и добили старика Лифшица. Он одинаково боготворил своих очень разных внуков и без них просто не представлял себе дальнейшей жизни…
— Вы думаете, что если бы Лешка был в курсе ленинградских дел…
— Естественно!!! Никуда бы он не сорвался. Помня его достаточно хорошо, могу поручиться, что, узнав обо всех этих несчастьях, он плюнул бы в морду своему театру, поставил бы на уши всю Западную группу войск и заставил бы немедленно отправить его в Ленинград!.. Ведь какое-то время спустя, уже там, на Западе, когда Лешка все узнал и про деда, и про Толика, он через пол-Германии помчался в Бонн, в советское посольство и…
— Стоп, стоп, Ангел! — прервал я его. — Вы, я смотрю, так раздергались, что стали перескакивать через какие-то наверняка очень важные события… Я рискую элементарно многого не понять в дальнейшем. А уже скоро Бологое — половина пути, и, насколько я соображаю в драматургии, — это всего лишь половина рассказа?..
— Примерно, — согласился Ангел. — Что-то в этом роде. Простите меня, пожалуйста. Столько лет прошло, а я все никак не могу совладать с собой, когда речь заходит о Лешке Самошникове… О’кей, тогда по порядку. С незначительными купюрами соответственно не очень значительных событий. Просто чтобы не загружать вас излишними подробностями.
— Но сначала, пожалуйста, о себе, — напомнил я Ангелу.
— Нет, Владимир Владимирович, — возразил Ангел, — сначала я все-таки расскажу про Лешку. Потому что из-за нашей Высшей иерархической чудовищной бюрократии там, Наверху, из-за постыдной волокиты и зачастую трусоватой безответственности я вошел в жизнь Лешки Самошникова, к несчастью, слишком поздно… Вы хотите это услышать от меня, вот так, сидя за столиком? Или вы хотели бы поприсутствовать в Том Времени?
— Вен зи волен, — почему-то по-немецки ответил я Ангелу и тут же попытался пояснить: — Как хотите.
— В таком объеме я еще помню немецкий, — улыбнулся Ангел. — Может, приляжете?
Я послушно лег на свою постель и даже прикрыл глаза.
— Вот как мы сделаем, — услышал я Ангела. — Я начну вам рассказывать, а если вы сами захотите разглядеть что-либо поотчетливее, то стоит вам только проявить это желание…
— Вас понял, — сказал я, не открывая глаз.
— Льеша, — в предпоследнюю германско-демократическую ночь спросила Юта Кнаппе, — можно я буду называть тебя Алекс?
— Нет, — ответил Лешка. — Нельзя.
— Но здесь, на Западе, все русские Алексеи и Александры сразу становятся Алексами. Курцнаме — это очень удобно. Короткий имя.
— Хочешь короткое имя — продолжай называть меня Льеша. Короче только Том, Ким или Пит. Но это не русские имена. А я стопроцентно русский. Хотя наполовину и еврей… — рассмеялся Лешка.
— О!.. — воскликнула удивленная Юта, не выпуская из рук внушительные Лешкины мужские половые признаки — славное отцовское наследие Сереги Самошникова. — А кто? Мама одер… Мама или фатер?
— Мама, — с нежностью сказал Лешка.
— Зе-е-ер практишь!.. Это очень практично, — восхитилась Юта.
Лешка вспомнил закулисный разговор с актером, игравшим его «брата Александра» в обязательной репертуарной лениниане, и усмехнулся.
«Вот они — щупальца международного сионизма! Неужели этот подонок был прав?!» — подумал Лешка, а вслух сказал:
— Перестань шуровать у меня между ног. Убери руки. Ему тоже отдых требуется. Совсем заездили беднягу… А почему ты считаешь, что мама юде — это практично?
Но юная фрау Кнаппе и не собиралась выпускать из рук такую замечательную добычу. Она только слегка ослабила хватку и сказала трезвым, расчетливым голосом — таким, каким обычно разговаривала у себя на работе в кафетерии при Доме офицеров:
— Это практично потому, что свой еврейский националитет ты можешь утвердить — если юде твоя мама. Папа — нет.
— Мне-то это на кой? У нас с этим «националитетом» только заморочки всякие, — отмахнулся Лешка.
— Но ты можешь немножко съездить в Федеративные земли. Там везде есть «юдише гемайнде» — они помогают русским. Таким, как ты. Или на два дня. На субботу и воскресенье. Завтра и послезавтра тебе не надо играть театр. Генералы делают для вас парти. Шашлык и баня, — добавила Юта брезгливо. — А мы поедем туда…
— Мы?.. — Лешка наконец высвободился из цепких пальчиков Юты и уселся на ее постели.
— Да. Ты и я. И еще один поляк. Он меня туда возит. Я буду там немного работать, а ты гулять и смотреть. Хочешь?
«Чем черт не шутит? — подумал Лешка. — Когда еще такой случай представится?..»
— Это не страшно, — сказала Юта. — Два дня урлауп. Отдых. Я туда езжу два раза в месяц.
Деловитая и прехорошенькая Юта действительно два раза в месяц нелегально пересекала эту бредовую и жестокую границу, когда-то безжалостно разрубившую одну страну на две очень неравные части.
Происходило это следующим образом.
Из польской Познани в соответствии с условиями Варшавского Договора еженедельно в столовые различных советских воинских соединений, расквартированных на земле «нашей» Германии, приходили огромные автофургоны-рефрижераторы с овощами и фруктами.
В танковый корпус, где работала вольнонаемная фрау Кнаппе, всегда приезжал один и тот же польский водитель Марек Дыгало. Молодой и здоровый хитрюга Марек на потрясающей смеси польского, немецкого и русского тут же сговорился с хорошенькой немочкой, что та будет получать от него два неучтенных ящика любых овощей и фруктов, которые она сможет распродать через офицерский кафетерий, а вырученные денежки будет складывать в свой собственный карманчик.
За это представитель дружеского соцлагеря польский водитель Марек Дыгало, разгрузив свой фургон, будет оставаться ночевать у фрау Юты, пользовать ее во все завертки, а утром уезжать к себе в Познань.
«Ни любви, ни тоски, ни жалости… Даже курского соловья…», как писал один известный советский поэт.
«Товар — деньги — товар». Хрестоматийная марксистская экономическая схема, тщательно подогнанная Мареком и Ютой под условия Варшавского Договора того времени.
Через некоторое время оборотистый и наглый Марек Дыгало вместе со своим фургоном стал по совместительству сотрудничать и с небольшой польской фирмой, находящейся в городке Зелена Гура, что на полпути от Познани до гэдээровской границы.
Эта польская фирма изготавливала «итальянскую» мебель в стиле «позднего барокко». Отдавая должное полякам, следует отметить, что мебель эта была изготовлена превосходно! И с огромным успехом уходила в западногерманскую торговую фирму. Которая, щедро расплатившись с польскими умельцами, втридорога распродавала эту «только что полученную из Милана» мебель в богатые немецкие западные дома.
Мебельные зеленогурцы открыли для Марека Дыгало постоянно продлеваемую визу в Федеративную Республику Германию, и отныне Марек Дыгало загружал свой фургон наполовину польскими морковками и яблоками, а наполовину — «итальянской» мебелью в стиле «барокко».