балки. В главных комнатах в каминах, украшенных глиняными изваяниями чувственных форм, потрескивали ароматные дрова — испускавшие слабый запах смолы сосновые шишки и тонко наколотые кедровые лучины. Кроме обитых материей кресел и диванов, вся остальная мебель — столы, стулья и шкафы — относилась к началу сороковых годов и напоминала о модных в то время гарнитурах Стикли. На полах повсюду были разложены прекрасные коврики работы индейцев-навахо — кроме той комнаты, где встретили смерть сын и жена хозяина ранчо.
Там не горел камин, не зажигалось электричество. Пол был голым. Не осталось никакой мебели, кроме одного предмета.
В лишенное занавесок окно проникал слабый серый свет; стены источали холод. Время от времени Марти боковым зрением замечала нечто странное: будто что-то преграждает путь серому свету, будто он чуть заметно преломляется, проходя сквозь почти бесплотную фигуру, беззвучно пересекающую освещенную полосу. Но когда она смотрела прямо, там ничего не оказывалось. И все же здесь было легко поверить в чье-то незримое присутствие.
В центре комнаты стоял деревянный стул с высокой прямой спинкой и голым плоским сиденьем. Вероятно, он был выбран именно из-за своего крайнего неудобства. Ведь недаром многие монахи древности полагали, что комфорт мешает сосредоточиться в размышлениях и уменьшает действенность молитвы.
— Я сижу здесь по нескольку раз каждую неделю, — задумчиво сказал Бернардо Пасторе, — обычно десять-пятнадцать минут… А иногда по нескольку часов.
Его голос был грубым, слова частенько звучали нечленораздельно. Они застревали у него во рту, словно камешки, но он терпеливо, с трудом, полировал их и все же извлекал наружу.
Дасти держал диктофон так, чтобы встроенный микрофон был все время обращен к хозяину. Таким образом он рассчитывал с максимальной четкостью записать его не всегда разборчивые слова.
Правая половина восстановленного хирургами лица Бернардо Пасторе была совершенно неподвижна, лицевые нервы были безнадежно повреждены. Половина верхней челюсти и подбородка состояли из металлических пластин, проволоки, хирургических винтов, силиконовых вставок и костных трансплантатов. В результате челюстной аппарат мог относительно прилично выполнять свои функции, но внешний вид исправить не удалось.
— Весь первый год, — сказал Бернардо, — я провел очень много времени, сидя на этом стуле и пытаясь понять: как же это могло случиться, почему этот ужас смог произойти?
Когда Бернардо вбежал в эту комнату, услышав выстрелы, убившие его спящего сына, его встретили две пули, выпущенные почти в упор его женой, Файоной. Первая угодила ему в правое плечо, а вторая раздробила челюсть.
— Проходило время, и мне все так же казалось, что происшедшее не имеет никакого разумного объяснения. И ничем, кроме черной магии, это объяснить нельзя. И сейчас я также сижу здесь и думаю только о них, пытаюсь сообщить им, что я люблю их, объясняю ей, что я не виню ее, что я знаю: для нее то, что произошло, такая же загадка, как и для меня. Потому что, я уверен, так оно и есть. Иначе не может быть.
Хирурги уверяли, что он выжил вопреки всем законам природы. Пуля страшной убойной силы невероятным образом отрикошетила от нижней челюсти, проскользнула по сосцевидному отростку и вылетела наружу над дугой, не задев височной артерии. Отклонись пуля хотя бы на полдюйма — и ни один врач, сколь бы искусен он ни был, не смог бы спасти Бернардо Пасторе.
— Она любила Дайона ничуть не меньше, чем я, и поэтому все, что было написано ее рукою в предсмертной записке о том, что я будто бы творил с нею и с Дайоном, не могло ни в коей мере соответствовать истине. И даже в том случае, если бы я был чудовищем и творил такие вещи, которые могли бы довести ее до самоубийства, то все равно она была не из тех женщин, которые могли бы убить ребенка; неважно, своего собственного или совершенно незнакомого.
Пасторе, с трудом переступая, подошел к высокому комоду, стоявшему около того самого окна, которое было открыто в ту летнюю ночь.
— Он был именно здесь. Стоял совсем рядом и глядел на нас, и на его лице было такое ужасное выражение… Он ухмылялся. Вся его рожа была потной от волнения. А глаза сияли.
— Вы говорите об Аримане? — спросил Дасти, наклонившись к микрофону.
— О докторе Марке Аримане, — подтвердил Пасторе. — Он стоял там, как будто заранее знал, что произойдет, как будто у него был билет в первый ряд. Он глядел на меня. Я не могу передать словами, что я увидел в этих глазах. Но, если те грехи, которые я совершил в своей жизни, перевесят все мои добрые поступки, если я попаду туда, где нам придется держать ответ за все, содеянное мною, только там, без сомнения, мне может выпасть ужасная возможность еще раз увидеть эти глаза. — Он немного помолчал, глядя в окно, где теперь не было ничего, кроме сумеречного света. — А потом я упал.
Он оказался на полу неповрежденной половиной лица вниз, но ему предстояло еще увидеть, как его жена убьет себя и рухнет на пол. Он был не в состоянии преодолеть те несколько дюймов, которые разделяли их.
— Она была спокойна очень странным спокойствием. Словно не осознавала, что делает. Она ни на секунду не заколебалась, не проронила ни слезинки.
Истекающий кровью, с трудом превозмогающий боль, от которой выворачивало все нутро, Бернардо Пасторе то и дело терял сознание. Но каждый раз, приходя в себя, он подползал на несколько дюймов ближе к тумбочке, на которой стоял телефон.
— Я слышал снаружи голоса койотов. Сначала они доносились издалека, из пустыни, но потом стали звучать все громче и громче. Я не знал, стоит ли Ариман до сих пор за окном, но подозревал, что он ушел, и боялся, что койоты, привлеченные запахом крови, могут прорваться в комнату сквозь тонкую сетку. Это робкие существа — поодиночке… Но в стае…
Он добрался до телефона, стащил его на пол и вызвал помощь: преодолевая мучительную боль, пробормотал своим разбитым ртом несколько малопонятных слов.
— А потом я ждал и все время думал, что умру прежде, чем сюда кто-то приедет. И это было бы хорошо. Возможно, это было бы наилучшим выходом. После ухода Файоны и Дайона жизнь перестала интересовать меня. Только два соображения заставляли меня продолжать цепляться за нее. Было необходимо раскрыть причастность к происшедшему доктора Аримана. Я хотел правосудия. А второе… Хотя я был готов к смерти, но не желал, чтобы койоты сожрали меня и мою семью, как кроликов, которых они с таким упорством разыскивают.
Судя по тому, насколько громкими стали вой и рычание, стая койотов собралась под окном. Когти передних лап клацали о подоконник. Рычащие морды тыкались в непрочную сетку.
Пасторе все больше слабел, его мысли путались, и ему стало казаться, что за окном возятся вовсе не койоты, а существа, которых прежде никто не видал в Нью-Мексико, пришедшие из иного мира сквозь невидимую дверь, скрывающуюся в ночной тьме и состоящую из нее же. Сородичи Аримана, только глаза у них еще более чуждые людям, чем у доктора. И тычутся они в сетку не потому, что желают насытиться теплой плотью, а потому что стремятся захватить три отходящие души.
Единственным на сегодня посетителем доктора была тридцатидвухлетняя жена человека, заработавшего в течение всего лишь четырех лет полмиллиарда долларов на интернет-бирже.
Хотя она была привлекательной женщиной, он взял ее в свои пациентки не из-за внешности. Он не испытывал к ней никакого сексуального влечения, так как она пришла к нему уже с нервами, истрепанными, как у лабораторной крысы, которую на протяжении многих месяцев терзают непрерывными изменениями в лабиринте и бессистемными ударами тока. Аримана же возбуждали только те женщины, которые приходили к нему здоровыми и невредимыми и, следовательно, могли его стараниями лишиться и здоровья, и жизни.
Богатство пациентки тоже не было решающим соображением. Доктор никогда не испытывал недостатка в деньгах и поэтому откровенно презирал тех людей, поступками которых управляли корыстные мотивы. Лучшая работа всегда делалась им ради того удовольствия, которое она приносила.
Супруг поторопился препоручить даму заботам Аримана не столько потому, что особенно волновался за ее здоровье, сколько потому, что намеревался баллотироваться в сенат Соединенных Штатов. Он полагал, что его политическая карьера может оказаться под угрозой из-за эксцентрических вспышек,