усталости, и уходить домой ей совершенно не хотелось, хотя Джордж Ханнаби уже давно был дома, а ей самой в госпитале делать было, в общем-то, нечего. Но она все еще слонялась по отделению, болтала с больными и наконец перед уходом решила еще разок пробежать карту Виолы Флетчер.
В этот час служебное отделение клиники пустовало, и скрип резиновых подошв тапочек Джинджер гулко разносился по коридору, сияющему чисто вымытым кафелем и пахнущему хвойными дезинфектами.
Смотровая и приемная Джорджа Ханнаби, как и другие комнаты, были темны и пусты, и Джинджер не стала включать весь свет, переходя из кабинета в картотеку, а зажгла только одну настольную лампу, отперла своим ключом дверь и через минуту уже держала в руках историю болезни Виолы Флетчер.
Удобно устроившись за письменным столом в кожаном кресле, она не спеша перелистывала страницы, когда взгляд ее случайно упал на лежавший поперек полоски света, рядом с зеленым пресс- папье, офтальмоскоп — самый обыкновенный инструмент для осмотра глаз, имеющийся у каждого окулиста.
Но у Джинджер вдруг перехватило дыхание. Более того, ее пробил холодный пот, а сердце заколотилось так часто и сильно, что казалось, будто на улице под окном бьют в большой барабан. И, точно как тогда, две недели назад в «Деликатесах от Бернстайна», все вокруг вдруг подернулось туманом и поплыло, и только сверкающий перед глазами инструмент виделся в каждой детальке, в мельчайших подробностях, как черные перчатки на руках мужчины в очках, с которым она столкнулась в дверях магазина. Это был уже не просто инструмент, а ось Вселенной, орудие страшной разрушительной силы.
Вскочив на ноги, Джинджер в ужасе бросилась вон из кабинета, подгоняемая звучащим у нее в голове приказом:
Туман внезапно рассеялся.
Оглядевшись вокруг, Джинджер обнаружила, что сидит на бетонном полу, забившись в уголок под пожарной лестницей в конце служебного крыла здания, прижавшись спиной к холодной стене и уставившись на голую лампочку, горящую над пролетом в проволочном каркасе. В зловещей тишине она отчетливо слышала звук собственного прерывистого дыхания.
Джинджер поежилась: серые стены, пыльный холодный воздух, резкий свет в глаза, полутемные лестничные пролеты, металлические перила — не лучшее место для человека, ищущего поддержки в минуту душевного кризиса, когда так важно увидеть вокруг себя живые лица. Эта мрачная обстановка словно бы отражала ее собственное отчаяние.
Но, может быть, это даже и к лучшему, подумалось Джинджер, во всяком случае, никто не видел ее странного поведения. Хотя достаточно уже и того, что она сама об этом знала. Джинджер вновь содрогнулась, но уже не только от страха, все еще не отпускавшего ее, а от холода: ее одежда насквозь промокла от пота и прилипла к телу. Она обтерла рукой лицо, встала, пытаясь сообразить, на каком же она этаже, и решила, что ей следует идти наверх.
Звук ее шагов гулко разносился по пролетам.
Почему-то ей вдруг подумалось о кладбище.
—
Было 27 ноября.
6
Первое воскресное утро декабря выдалось холодным, низкое серое небо сулило снег: к полудню замелькают первые редкие снежинки, а к вечеру весь чумазый город с его грязными окраинами покроется толстым слоем снежной пудры и глазури. Ночью первое место в разговорах всех горожан займет, конечно же, снежная буря — эта тема не оставит равнодушными ни жителей фешенебельного Золотого Берега, ни обитателей трущоб. Да, о снегопаде станут говорить повсюду — за исключением разве что домов прихожан храма Святой Бернадетты, где будут обсуждать возмутительный номер, который выкинул во время заутрени отец Брендан Кронин.
Отец Кронин встал в половине шестого утра, помолился, принял душ, побрился, облачился в сутану, надел головной убор, взял требник и вышел без пальто на крыльцо черного хода, где на мгновение задержался, чтобы оглядеться вокруг и полной грудью вдохнуть морозный воздух.
Отцу Кронину было тридцать лет, но благодаря своим выразительным зеленым глазам, веснушкам и рыжим волосам выглядел он моложе, хотя и был несколько полноват. Жир, к счастью, не откладывался лишь на середине его туловища, а распределялся равномерно по всему телу — в детстве и юности его дразнили Коротышкой, и эта кличка не отлипала от него вплоть до второго курса семинарии.
Каким бы ни было его настроение, отец Кронин почти всегда казался счастливым, чему способствовало ангельское выражение его округлого лица, самой природой не предназначенного для гримас гнева, грусти или печали. В это утро отец Кронин выглядел чрезвычайно довольным собой и миром, хотя и был глубоко взволнован.
Он прошел по бетонной дорожке через двор, мимо клумб с кучами замерзшей земли, к ризнице и, отперев дверь, вошел внутрь. Пахло миром, нардом и лимонным маслом, которым полировали дубовые панели и скамьи. Не зажигая света, он подошел к аналою, освещаемому мерцающим рубиновым сиянием лампады, и, склонив голову, мысленно обратился к Богу с просьбой сделать его, отца Кронина, достойным священником. Раньше эти уединенные молитвы наполняли его восторгом в предвкушении мессы, теперь же радость не приходила — вместо нее он ощущал свинцовую пустоту, от которой сжималось сердце и холодело под ложечкой.
Сжав кулаки и стиснув зубы, словно он мог заставить себя впасть в состояние духовной приподнятости, отец Кронин вновь и вновь повторял свою мольбу, но желанная благодать так и не снизошла на него.
Он обтер одну о другую ладони, прошептал заключительные слова молитвы, положил свой головной убор на аналой и пошел переодеваться к службе. Человек эмоциональный, с натурой художника, он усматривал в красоте обряда образец вселенского порядка, осененный Божьей милостью, и всякий раз, облачаясь в подобающие торжеству одежды, трепетал от сознания отведенной ему роли. Так было всегда, но не сегодня. Равно как и во все последние дни.
Сегодня он чувствовал себя не более взволнованным, чем сварщик, надевающий перед работой спецовку.
Дело было в том, что четыре месяца назад, в начале августа, отец Брендан Кронин начал утрачивать веру в Бога.
Слабый, но не затухающий огонек сомнения исподволь испепелял его убеждения. Потеря веры болезненна для любого священника, но для отца Кронина она была равносильна крушению всей его жизни, ибо ни о чем ином, кроме служения церкви, он даже не помышлял. Выросший в набожной семье, он, однако, стал священником не столько в угоду родителям, сколько по зову сердца, как ни наивно это звучит в наш век агностицизма. И даже теперь, когда вера ушла от него, он продолжал ощущать себя служителем церкви, хотя и чувствовал, что ему с каждым днем все труднее молиться, читать проповеди и утешать страждущих.
Натянув стихарь, он надел на шею епитрахиль и уже взялся за ризу, когда дверь в ризницу распахнулась и вбежал мальчик. Он тотчас же включил все электрическое освещение, чего сам отец Кронин сделать не спешил, и бодро воскликнул:
— Доброе утро, святой отец!
— Доброе утро, Керри, — приветствовал его отец Кронин. — Как поживаешь? Как тебе нравится погодка?
— У меня все в порядке, святой отец, — отвечал Керри Макдевит, тряхнув огненно-рыжей