виде, но свои идеи Ганин, безусловно, обсуждал со своими друзьями. Зёрна падали на унавоженную почву — Есенин уже закончил вчерне „Страну негодяев“, где главный её герой — Номах — произносит давно наболевшее, идущее от самого Есенина и перекликающееся по смыслу со словами Ганина:

Я верил. Я горел. Я шёл с революцией. Я думал, что братство Не мечта и не сон. Что все во единое море сольются, Все сонмы народов, и рас, и племён… Пустая забава. Одни разговоры. Ну что же? Ну что же мы взяли взамен? Пришли те же жулики, Те же воры, И вместе с революцией Всех взяли в плен.

А черновой вариант стихотворения сохранила Галина Бениславская в своих записях:

Защити меня, влага нежная! Май мой синий! Июнь голубой! Одолели нас люди заезжие, А своих не пускают домой.

Всё это, вместе взятое, служит достаточным опровержением утверждения Бениславской, что во всех взрывах Есенина повинен Клюев с Ганиным впридачу (и это мнение до сего дня имеет своё хождение!). Ненависть Бениславской к Клюеву прорывалась иной раз так, что её бывший любовник Покровский, наслушавшись бабьих жалоб, ответил письмом, где предлагал буквально следующее:

„Дошли до нас слухи, что ты неделю не будешь выходить из дома… не бегай по „стойлам“ и не устраивай „стойл“ у себя… Нужно подговорить Эстрина сломать поэту Клюеву шею или в крайнем случае набить морду…“ (Кстати сказать, не отсюда ли у Бениславской в перевёрнутом виде родилась в её воспоминаниях версия о том, как „есенинская компания“ хотела „избить“ её саму, чтобы оставить ненаглядного Сергея Александровича в своей власти и чтобы Галина Артуровна „не путалась под ногами“?)

Что же, Клюев этого всего не чувствовал? Не предугадывал? Не ощущал?

Да и само по себе пребывание в квартире у Галины чем дальше, тем больше становилось ему в тягость. Есенин не упускал случая подчеркнуть своё превосходство — поэтическое и мировоззренческое. Он, дескать, лучше понимает современность, чем Клюев — отставший, затерявшийся в исторических дебрях… Собственно, даже и подчёркивать этого было не надо. Просто тихо произнести, как само собой разумеющееся: „Какой он хороший… Хороший — но чужой. Ушёл я от него. Не о чем говорить стало. Учитель он был мой — а я его перерос…“ Верно, ушёл — вот только куда? И перерос в чём-то, да во всём ли?

А тут ещё и Иван Приблудный вторил в письме к Бениславской. „…Всё дальше и дальше я вижу, как слаб мой (б/ывший/) Серёжа, а потом и Клюев, который вообще от любого ветра СССР свалится (подчёркнуто мной. — С. К.), а потом — что для меня всего больнее — я перестал верить, что ОН (С. Е.) вообще считает меня талантливым…“ И далее — о Клюеве: „… встретил Клюева, во Христе человека безобидного…“

Читаешь эти слова — и всерьёз перестаёшь верить Бениславской, которая утверждает в своих воспоминаниях, что, дескать, Клюев „к Приблудному проникся ревнивой ненавистью“, поскольку „в первую же ночь в Петрограде Клюев полез к Приблудному“, а тот „поднял Клюева на воздух и хлопнул что есть мочи об пол“… Подобное, как длинный мерзкий шлейф, ползло за Николаем десятилетиями и продолжает ползти по сей день. И сам он не мог не слышать ехидный шепоток за своей спиной, не видеть многозначительные переглядывания с ухмылочками окружающих.

Да что Бениславская! Мариенгоф, словно соревнуясь с прочими „конкурентами“ в „турнире“ на изобретение наиболее оскорбительных сентенций „Есенина“ по отношению к „Клюеву“, договорился до того, что Есенин у него якобы произносит: „У Миколушки-то над башкой висит Иисус Христос в серебряной ризе, а в башке — корысть, зависть и злодейство“… Всё это чуть ли не со слов Галины — и чуть ли не теми же самыми словами… В „Романе без вранья“ со слов третьих лиц воспроизвёл Анатолий монолог Клюева:

— Чего Изадору-то бросил… хорошая баба… Богатая… Вот бы мне её… плюшевую бы шляпу купил с ямкою и сюртук, Серёженька, из поповского сукна себе справил…

Бениславская отмечала, что Есенин в это время „пускал пыль в глаза“ насчёт своего мнимого богатства, и о его „безденежье“ почти никто не догадывался»… Можно себе представить реакцию Клюева, когда Николай убедился в том, что есенинский «пир беспереводный» и его «княженье» — и есть эта самая «пыль в глаза»… Знакомство Клюева с Дункан добавило масла в огонь. Теперь любое путешествие Есенина с Клюевым в дункановский особняк на Пречистенке воспринималось как попытка Клюева «заменить для Дункан Есенина» — ни больше, ни меньше!

А Николай просто не хотел и не мог «сидеть на шее» у женщин, ненависть которых к себе он ощущал на расстоянии. Дункан же была ему всегда рада (Есенин по-свойски объяснил, что Клюев — гениальный поэт: как бы ни складывались, точнее, рушились их отношения — он неизменно превозносил Клюева как художника и буквально одаривал им недавно брошенную Изадору). И Клюев убедился, что в соответствии с давним сном Дункан «не такая поганая», как он думал. Более того — чем дальше, тем больше он проникался душевно к этой безоглядной, по-европейски взбалмошной и чрезвычайно непростой женщине. Красоту — именно красоту, а не «красивость» — он умел ценить, как мало кто. А за доброе к себе отношение оставался неизменно благодарен.

Он даже послал открытку с изображением Дункан Коленьке Архипову с короткой припиской:

«Сейчас узнал, что телеграмму тебе не послал камергер Есенина (имелся в виду Приблудный. — С. К.). Я живу в непробудном кабаке, пьяная есенинская свалка длится днями и ночами. Вино льётся рекой, и люди кругом без креста, злые и неоправданные. Не знаю, когда я вырвусь из этого ужаса. Октябрьские праздники задержат. Вымойте мою комнату, и ты устрой её, как обещал! Это Дункан. Я ей нравлюсь и гощу у неё по-царски. Кланяюсь всем».

На открытке сама Дункан надписала на английском языке: «Доброму и прекрасному поэту Клюеву. Айс Дун.»

…Через несколько лет, прочитав в очерке Максима Горького «Сергей Есенин» крайне непристойные слова о Дункан («Пожилая, отяжелевшая, с красным лицом, окутанная платьем кирпичного цвета, она кружилась, извивалась в тесной комнате, прижимая к груди букет измятых, увядших цветов, а на толстом лице её застыла ничего не говорящая улыбка…»), Клюев дал свой ответ, записанный Архиповым.

«Нечистью, нечуткостью, если не прямой жестокостью веет от слов Максима Горького об Айседоре Дункан, о её приезде в Париж (на самом деле — в Берлин. — С. К.) вместе с Есениным. „Дункан стара, толстое лицо, дряблое тело“ — всё это позволительно какому-нибудь маляру, пропущенному сквозь рабфак, а не художнику-старику, каким является сам Горький. Дункан своим искусством дала людям не меньше радости и восторга, чем Горький, а, наверно, побольше.

Я видел (на квартире художницы Любавиной в Петербурге в 1915 г. — Примечание самого Клюева) Горького 50-летним тяжёлым человеком, действительно с толстым старым лицом и шваброобразными

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×