«г-ну барону Геккерену» (старшему).
Так все сложилось: от Леонтьева до Киплинга… Так все сложилось, что гнев сильнее меня, то есть, нет: совершенно заела совесть (очень она меня ела, что, мол, правду не говорю из самых мелких льгот и усталости).
Так вот: если он будет Вам жаловаться, то Вы знайте, что это в самом деле письмо Геккерену — оно очень страшное, и мира не может быть больше.
(Может быть сказано, что я — разная там антисемитка и также: сумасшедшая. На это всегда можно отвечать, что Вы, мол, и сами замечали…)
За всем тем: Вас я не выдаю ни капли, об этом не может быть речи. Перед Шкляревским я виновата (обозвав его…. — Вам), п. ч. мне было неловко его потом встретить: его все-таки жаль, он точно темный младенец: почти «невиновный». И его неприлично всерьез обижать (мне).
Все остальное хорошо.
Книгу «Рукопись»
Что, если поехать на Цейлон, чтобы увидеть океан (п. ч. там «до полюса открыто море»)?
Но для этого надобно хуже, чем деньги: уметь отвечать нищим английское «нет «, в то время как я — не Киплинг. Как быть с этими нищими и прокаженными, я не знаю. И вообще, когда начинаю думать, куда б я поехала, так вечно оказывается, что стыдно, т. е. как-то даже больно. Нет слов.
Вы всегда говорите, что Ваша голова занята «не тем», но ведь всякие головы всегда заняты «не тем» — в сравнении со всякой другой головой.
Моя голова — всегда занята «черт знает чем!», а иными словами: нет ни капли «стратегических мозгов», — и я это слышу с малого детства, так что даже думаю: как это им всем не надоело говорить одно и то же? Я говорю не совсем одно и то же.
Вот, я еще изобрела нечто — подзаголовком:
Поэт Большого Суррогата.
Но это очень страшный рассказ. «Большой Суррогат» — это такое царство, историко-географическая данность. И там всякое происходит. А этот поэт — это такой «среднеевропейский провинциал» — и все вытекающее отсюда самомненье, несчастье. Ну, например, Киплинг — вечный герой русской тыловой крысы (и т. д.). Интересно: как воется он по-английски?
По-русски это такое захолустье: скулы сводит, скрипуче ребра трещат. (Гнусь жалкая, а не Империя!)
Он такой же поэт Империи, как я — балерина.
Вот проза — хороша, но все-таки мальчик, наверно
Когда наступит конец света (К. С), мы, должно быть, не встретимся. Но за Вас может предстательствовать тысячелистник, например, — а что успею я за оставшиеся дни, когда одно лишь яростное созерцанье?..
Зачарованно-дурацкая, но какая-то очень интересная жизнь, —
и вот уже:
При дверех…
(?)
Ходите ли Вы в церковь — или, как я: вечно собираюсь и все представляю, как «будет тепло мерцать…»?
Я зову — письмом Геккерену, п. ч. главное, что я там говорю: что эта страна — моя, а не его, и речь идет о всей гнусности его литературного пути, и я казню всю свою прежнюю любопытствующую слабость. Что бесы лишены дара творенья (творчества). Что бесконечная личная низость, жадность и ложь его делают уж невозможным совсем — общаться, даже ради книг (которые — все — «давно отняты «народными поэтами» и диссидентами»); что нарочно, нарочно все подменяется: варварской диктатурой — Империя, ибо каждый буржуа в душе непременно мечтает об Империи — как о праве на родовитость. Что он понятия не имеет о том, что такое родина, если галдит — из всех телевизоров — о ней только одно:
весь этот пафос индевения и склочной драмы в «демократических» сюжетах…
Ну, и целый каскад о жадности…
Да не перескажешь…
Я совершенно не могла уже больше терпеть.
Вот Вы — можете, а я больше не могу.
Я совсем не раскаиваюсь и пишу Вам потому, что скоро будет Очень Большое Одиночество, и от этого, конечно, страшно.
Собственно, оно давно началось, но обступает все больше, и я не могу не только себя переменить, но даже себя остановить (из «опаски»)… «Терпеть ненавижу!» — вечно восклицала (в одно слово) моя бабка, и я, на каждом шагу, тоже терпеть ненавижу — потому: хорошо бы, чтобы Вы — некоторое время — меня кое-когда дальней тенью защищали — не потому, что я того стою, а только потому, что как будто некому…
Пока еще не очень страшно, п. ч. эта «родина» все-таки, покуда еще, кажется, моя, но ведь могут отнять все
(У тысячелистника дела тоже не очень хороши: его вырастает значительно меньше под Москвой, чем надо и чем было. Вы живете далеко на севере и, может быть, этого не знаете. Вообще надо очень все беречь.)»
«9 октября 1977 г.
Конечно, мне не место в Пицунде. П. ч., как справедливо вопросил Лавлинский
Стимул: появленье Барыги
[Леонтьев стоит мне ровно столько, сколько стоит Барыга. Я ему это сказала и что — «давайте, пожалуйста, расстанемся, Саша!» Тогда он гордо ответил, что может давать мне «почитать — бесплатно» то, что мне надо. И оставил — даром, почитать, на месяц — «Из истории русск. идеализма. Кн. В. Ф. Одоевский» Сакулина… Так что — «разлуки — нет», «покой нам только снится». А Барыга стоил — за год (почти ровно) — бешеных денег. Я считаю его двойником Межирова, которого он ужасно презирает и очень вульгарно говорил много раз: «Нашли себе ассистента!», — п. ч. индийский тип часто ассистировал, ибо этого (Сашу-шершавого, — как, по голосу, я прозвала) нельзя, мол, «пускать в дом»…]