Сидим, выпиваем. И опять разговоры: Высоцкий, Галич, Окуджава… Две жизни — одна призрачная московская, другая реальная сыктывкарская, с плотницкой работой, с дочкой Ксюшей, с дровами, с зимой.
Жена обиделась на него за какое-то грубое слово и исчезла из-за стола. Мы остались втроем, третий — его отец. Тихий старый еврей, инженер по авиастроение. К застолью вышел, надев на лацкан пиджака орден «Знак Почета».
— Я о политике с ним не разговариваю, — тихо заметил отец. — Мы друг друга не понимаем.
За полночь отец с сыном пошли провожать меня на автобус. Сын — громадный, в черном клеенчатом плаще, бородатый, со ступнями, повернутыми внутрь, как у Слуцкого, носками. Ассимилировавшийся полуеврей-биндюжник. И тихий, истаявший, уходящий из жизни отец, который уже не успеет уехать в Израиль. За два-три года до этой встречи я сделал для Алшутова доброе дело: написал в сыктывкарское издательство рецензию на его стихотворную рукопись, благодаря чему она вскоре стала книгой. Многое мне в его стихах не нравилось: ложный, наигранный пафос, пошлое «шестидесятничество», да и с русским языком он не ладил. Но я понимал, как тяжело ему приживаться на новом месте, и, советуя издательству издать книгу приезжего поэта, не коренного и даже не русского, послал ему личное письмо, в котором изложил всю правду о его стихах откровенно и нелицеприятно. Растроганный, он сразу же прислал мне ответ:
«Дорогой Станислав! Прости, что сразу не ответил на твою открытку. Я еще раз искренне благодарен тебе за рецензию и еще в большей мере за те добрые слова, которые ты сказал о моих последних стихах в записке, посланной мне через местный СП (дошла до меня чудом, обычно письма, адресованные мне, а также и большинству других авторов, пишущих на русском, они просто не передают). Что же касается твоей открытки, то ты просто меня неправильно понял. В свое время ты сказал: пиши мне обо всем. Вот я и пишу о том, что меня волнует в первую очередь. Но это вовсе не значит, что я прошу: Стасик, издай в Москве мою книгу, напечатай меня в «Новом мире», не хочу быть мещанкой, а хочу быть столбовою дворянкой и т. д. и т. п. Просто я позволил себе в своем последнем письме высказать свои соображения о будущем. Думаю, что соображения, в общем, верные.
Я всегда ценил твою прямоту и бескомпромиссную категоричность в суждениях, хотя и не со всеми из них согласен. Поэтому меня нисколько не обижает твой тон, когда ты говоришь о моих стихах.
Ты лучше многих знаешь, что всю свою сознательную жизнь я старался поступать так, как мне подсказывала моя совесть. Ни разу я не изменил своим убеждениям в угоду возможности административного успеха своей человеческой жизни, говоря проще — литературной карьеры, скорее напротив, с точки зрения здравомыслящего человека я как будто нарочно делал все для того, чтобы ее испортить, Поэтому я далек от мысли винить кого-либо в том, как я живу сегодня. Больше того, совершенно честно говорю тебе, что мое сегодняшнее бытие устраивает меня гораздо больше, чем то, как я жил в Москве последние годы.
Ну да сейчас речь не об этом, Я прекрасно понимаю, что ты занят и задерган. Я лучше многих знаю, сколько времени и сил отнимает жизнь литератора в Москве. Думаю, что достаточно понимаю, вернее, в состоянии понять, твою душевную озабоченность всем происходящим (и на словах, и в действительности) вокруг нас. Так что еще раз пойми меня правильно: я пишу и разговариваю с тобой безо всяких корыстных или деловых соображений, а просто как с человеком, который мне небезразличен и даже дорог.
Был бы очень рад повидать тебя и поговорить более подробно, чем довелось в последний раз. Собирался в конце года вырваться дней на десять в Москву, но не знаю, получится ли.
Будь здоров, и храни тебя Бог. С приближающимся Рождеством.
Обнимаю
Ал. Алшутов.
В. Максаковка, 8 декабря 86 г.
P.S. Отправлено 19 декабря. Менялась погода, дико болели все мои старые переломы».
Я чувствовал, что в его жизни, во внезапном исчезновении из Москвы есть какая-то темная тайна, да и в некоторых местах вышеприведенного письма она угадывается, но раз он ничего мне не рассказал о том, почему бросил Москву, то я и спрашивать не стал. А на прощанье, на полутемном перроне при тусклом желтом свете фонарей, он, укрывая от северного дождичка драгоценный сборник с удачным названием «Затяжной прыжок», написал на странице, рядом со своим ликом, обрамленным курчавой шерстью, переходящей в густую бороду и плотную скобку усов:
«Станиславу Куняеву — человеку эталонной честности со старой, проверенной многим дружбой. Ал. Алшутов
Верхняя Максаковка, 20 августа 87 года».
Дружить, правда, мы с ним по-настоящему не дружили, но встречались в Москве, где он изредка появлялся то после службы в авиации, то после походов на судах рыбацкой флотилии в Тихий океан, то из Астраханского заповедника.
У меня к тому времени за плечами уже были дискуссия «Классика и мы» и мое дерзкое письмо в ЦК КПСС насчет «Метрополя». Я уже не раз после этих поступков ощущал на своей шкуре всю силу еврейской ненависти, но рукопись Александра Бейлина, обрусевшего бродяги, полукровки, бастарда, выломившегося из среды своих расчетливых соплеменников, пославшего куда подальше их муравьиную, партийную талмудическую дисциплину, я благословил к изданию с легким сердцем, особенно когда прочитал в ней такие хотя и корявые, но искренние строки:
Разные слухи о том, почему он исчез из Москвы и затерялся в северных просторах, конечно же, доходили до меня. Одни говорили, что он однажды неожиданно вернулся домой и застал у жены компанию хахалей. Началась драка. Ему сломали челюсть, но вскоре Александр подстерег главного хахаля где-то на набережной и пырнул его ножом.
По другой версии, грешил он то ли фарцовкой, то ли иконами торговал и почувствовал; что вот-вот заметут — сбежал на Севера.
В последнее наше московское свиданье он хвастался мне, что есть у него возможность устроить свою