— Это из ряда вон выходящее событие! Моя опека над донной Виолеттой предоставляет нам очень удобный случай, и я хотел бы знать, Джакомо, удается ли тебе им воспользоваться и достаточно ли ясно ты понимаешь всю важность этого моего совета.
— Будьте спокойны, отец. Тому, кто как я страдает от отсутствия звонкого металла, которого у донны Виолетты более чем достаточно, не нужно никаких напоминаний на этот счет. Отказав мне в карманных деньгах, вы, отец, вынудили меня согласиться на ваш план. Ни один дурак во всей Венеции не вздыхает под окнами своей возлюбленной красноречивее меня. Когда у меня подходящее настроение, я не пропускаю ни одного удобного случая, чтобы выразить свои нежные чувства.
— Знаешь ли ты, как опасно вызвать подозрения сената?
— Не тревожьтесь, отец. Я действую тайно и с большой осторожностью. Мои мысли и лицо привыкли к маске — жизнь научила меня носить ее. При моем легкомысленном характере невозможно не быть двуличным.
— Ты говоришь так, неблагодарный мальчишка, словно я отказываю тебе в том, что приличествует твоему возрасту и званию! Я ограничиваю лишь твое мотовство. Впрочем, сейчас я не хочу упрекать тебя, Джакомо. Знай, у тебя есть соперник — иноземец. Он завоевал благосклонность девушки после случая на Джудекке, и она, как все пылкие и щедрые натуры, ничего о нем не зная, наделила его всеми достоинствами, какие ей могло подсказать воображение.
— Желал бы я, чтобы она и меня наделила этими достоинствами!
— С тобой другое дело; тут надо не придумывать достоинства, а забыть те, которыми ты обладаешь. Кстати, ты не забыл предупредить Совет об опасности, угрожающей нашей наследнице?
— Нет, не забыл.
— И каким образом?
— Самым простым и самым надежным — через Львиную пасть.
— Гм!.. Это действительно дерзкий поступок.
— И, как все дерзкие и рискованные поступки, самый падежный. Наконец-то фортуна мне улыбнулась! Я оставил в Львиной пасти веское доказательство — кольцо с печатью неаполитанского герцога!
— Джакомо! Понимаешь ли ты, как это опрометчиво и рискованно? Я надеюсь, они не узнают твоего почерка. И как ты раздобыл этот перстень?
— Отец, хоть я иногда и пренебрегал твоими наставлениями в мелочах, зато все твои предостережения в делах политических я помню. Неаполитанец обвинен, и если твой Совет не подведет, то иностранец окажется под подозрением, а может, его и вообще вышлют из Венеции.
— Совет Трех исполнит свой долг, в этом сомневаться нечего. Хотел бы я быть так же уверен в том, что твое безрассудное усердие не повлечет за собой нежелательных последствий! Молодой человек секунду глядел на отца, как бы разделяя его сомнения, а затем беззаботно отправился к себе — предательство и лицемерие были его спутниками с юных лет, и он не привык задумываться над своими поступками.
Оставшись один, сенатор принялся расхаживать из угла в угол, но видно было, что он очень встревожен. Он часто потирал лоб рукой, словно размышления причиняли ему боль. Занятый своими мыслями, он не заметил, как кто-то неслышно прокрался вдоль длинного ряда комнат и остановился в дверях кабинета.
Человек этот был уже далеко не молод. Лицо его потемнело от солнца, а волосы поредели и поседели. По бедной и грубой одежде в нем можно было узнать рыбака. Но в смелом взгляде и резких чертах лица светились живой ум и благородство, а мускулы его голых рук и ног, псе еще свидетельствовали о большой физической силе. Он долго стоял в дверях, вертя в руках шапку, с привычным уважением, но без подобострастия, пока сенатор его не заметил.
— А, это ты, Антонио! — воскликнул хозяин дома, когда глаза их встретились. — Что привело тебя сюда?
— У меня тяжело на сердце, синьор.
— Так неужели у рыбака нет покровителя? Наверно, сирокко опять взволновал воды залива и твои сети оказались пустыми. Возьми вот… Мой молочный брат не должен испытывать нужды.
Рыбак гордо отступил на шаг, всем своим видом показывая, что решительно отказывается принять милостыню.
— Синьор, с тех пор как мы сосали молоко из одной груди, прошло очень много лет, но слышали ли вы хоть раз, что я просил подаяния?
— Да, это не в твоем характере, Антонио, что правда, то правда. Но время побеждает нашу гордость и наши силы. Если не денег, то чего же ты просишь?
— Есть и другие нужды, кроме нужд телесных. Есть другие страдания, кроме голода.
Лицо сенатора помрачнело. Он испытующе взглянул на своего молочного брата и, прежде чем ответить, затворил дверь.
— Ты, видно, опять чем-то недоволен. Ты привык толковать о предметах и вопросах, которые выше твоего разумения, и ты знаешь, что твои убеждения уже навлекли на тебя недовольство. Невежды и люди низшего класса для государства — все равно что дети, и их долг — повиноваться, а не возражать. Так в чем же дело?
— Не таков я, синьор, как вы думаете. Я привык к нужде и бедности и удовлетворяюсь малым. Сенат — мой хозяин, и потому я его уважаю; но ведь и рыбак может чувствовать так же, как и дож.
— Ну вот, опять! Уж очень ты многого хочешь! Ты говоришь о своих чувствах при всяком удобном случае, словно это главная забота в жизни.
— Для меня это так и есть, синьор! Правда, я большей частью думаю о своих собственных нуждах, но не забываю и о бедах тех, кого я уважаю. Когда ваша молодая и прекрасная дочь была призвана богом на небеса, я страдал так, как если бы умер мой собственный ребенок. Но, как вы хорошо знаете, синьор, богу не угодно было избавить и меня от боли подобных утрат.
— Ты добрый человек, Антонио, — ответил сенатор, делая вид, что украдкой смахивает слезу. — Для твоего сословия ты честный и гордый человек!
— Та, что вскормила нас с вами, синьор, часто говорила мне, что мой долг — любить как родную вашу благородную семью, которую она помогла вырастить. Я ив ставлю себе в заслугу такую любовь, это дар божий, но, именно поэтому государство не должно шутить ею.
— Снова государство? Говори, в чем дело.
— Вам известна история моей скромной жизни, синьор. Мне не нужно говорить вам о моих сыновьях, которых богу сначала угодно было, по милости девы Марии и святого Антония, даровать мне, а потом так же взять их к себе одного за другим.
— Да, ты познал горе, бедный Антонио. Я хорошо помню, как ты страдал.
— Очень, синьор; смерть пяти славных, честных сыновей! Такой удар исторгнет стон даже из утеса. Но я всегда смирялся и не роптал на бога.
— Ты достойный человек, рыбак! Сам дож мог бы позавидовать твоему смирению. Но иногда бывает легче перенести утрату ребенка, чем видеть его жизнь, Антонио!
— Синьор, если мои мальчики и причиняли мне горе то только в тот час, когда смерть уносила их. И даже тогда, — старик отвернулся, стараясь скрыть волнение, — я утешал себя мыслью, что там, где нет тяжкого труда, страданий и лишений, им будет лучше.
Губы синьора Градениго задрожали, и он быстро прошелся по комнате.
— Мне помнится, Антонио, — сказал он, — помнится, добрый Антонио, что я как будто заказывал молебны за упокой души всех твоих сыновей?
— Да, синьор! Святой Антоний не забудет вашу доброту. Но я ошибся, говоря, что только смертью сыновья приносили мне горе. Есть еще большее горе, какого не знают богатые, — это горе быть слишком бедным, чтобы купить молитву за упокой души ребенка!
— Ты хочешь заказать молитву? Ни один твой сын никогда не будет страдать в царствии божием, за упокой его души всегда будет отслужен молебен.
— Спасибо вам, синьор, но я верю, что все всегда к лучшему, а больше всего верю в милосердие божие. Сегодня я хлопочу о живых.
Сочувствующий взгляд сенатора сразу стал недоверчивым и подозрительным.
— Ты хлопочешь? — переспросил он.