— И мой отец заговорит с ним и скажет ему, что хозяин, растивший его с первых дней, теперь зовет его?
— Скажу, скажу; хотя, видит бог, я стану говорить это коню не с тщеславной мыслью, что животное поймет мои слова, а только чтобы выполнить все, что требуется в согласии с индейским суеверием… Гектор, собачка моя, что ты думаешь насчет разговора с конем?
— Пусть седобородый скажет это жеребцу на языке пауни, — перебил его обреченный пленник, услышав, что старик говорит с собакой на каком-то незнакомом языке.
— Воля моего сына будет исполнена. Этими старыми руками, хоть и надеялся я, что не доведется им больше проливать кровь ни человека, ни зверя, я убью коня на твоей могиле.
— Хорошо! — сказал молодой пауни, и отсвет удовлетворения пробежал по его лицу. — Твердое Сердце понесется на своем коне в блаженные прерии и предстанет перед Владыкой Жизни как вождь!
Мгновенная разительная перемена, происшедшая с лицом индейца, вдруг заставила траппера перевести взгляд в другую сторону, и тут он увидел, что совещание тетонов кончилось и что Матори, сопровождаемый немногими самыми влиятельными воинами, неторопливо направляется к намеченной жертве.
Глава 26
Хоть женщина, не склонна я к слезам…
Но в сердце скрыто горе, и оно
Не затопить грозит, а сжечь огнем.
Футах в двадцати от пленников тетоны остановились, и их предводитель знаком подозвал к себе старика. Траппер повиновался, но, отходя, бросил на пауни многозначительный взгляд, как бы еще раз подтверждая, — и юноша понял, что он не забудет своего обещания. Матори, как только пленник подошел достаточно близко, простер руку и, положив ладонь на плечо насторожившегося старика, стоял и долго смотрел ему в глаза, точно хотел проникнуть взором в его затаенные мысли.
— Всегда ли бледнолицый создан о двух языках? — спросил он, убедившись, что тот выдержал взгляд с неизменной твердостью, так же мало устрашенный гневом вождя в этот час, как и всем, что ему грозило в будущем.
— Честность лежит не на коже, а глубже.
— Это так. Теперь пусть мой отец выслушает меня. У Матори только один язык, у седой головы — много. Может быть, они все прямые и ни один из них не раздвоен. Сиу — только сиу, и не более, а бледнолицый — кто угодно! Он может говорить с пауни, и с конзой, и с омахо и может говорить с человеком из своего же народа.
— В поселениях у белых есть люди, которые знают еще больше языков. Но что в том пользы? У Владыки Жизни есть ухо для каждого языка!
— Седая голова поступил дурно. Он сказал одно, а думал другое. Глазами он смотрел вперед, а мыслью — назад. Он ехал на коне тетонов и загнал его; он друг воина-пауни и враг моего народа.
— Тетон, я твой пленник. Хотя слова мои — белые, они не будут жалобой. Верши свою волю.
— Нет. Матори не сделает белые волосы красными. Мой отец свободен. Прерия открыта для него на все стороны. Но, прежде чем он обратится спиной к тетонам, пусть он получше посмотрит на них, чтобы он мог сказать своему вождю, как велик дакота!
— Я не спешу уйти своей тропою. Ты видишь мужчину с белой головой, тетон, а не женщину: я не побегу во весь дух рассказывать народам прерий, что делают сиу.
— Это хорошо. Мой отец курил трубку на многих советах, — ответил Матори, решив, что достаточно расположил к себе старика и может перейти к своей непосредственной цели. — Матори будет говорить языком своего дорогого друга и отца. Бледнолицые, раз они молоды, станут слушать, когда откроет рот старый человек одного с ними племени. Мой отец сделает пригодным для белого уха то, что скажет бедный индеец.
— Говори громко, — сказал траппер, без труда поняв, что вождь в этих образных оборотах приказывает ему стать его переводчиком. — Говори, мои молодые друзья слушают. Ну, капитан, и ты, друг мой бортник, соберитесь с духом, чтобы твердо, как пристало белым воинам, встретить злые ухищрения дикаря. Если вы почувствуете, что готовы содрогнуться под его угрозами, оглянитесь на благородного пауни, чье время отмерено скупой рукой — скупой, как рука торговца, который, чтоб насытить свою жадность, жалкими крохами отпускает в городах плоды господни. Один лишь взгляд на юношу придаст вам обоим решимости.
— Мой брат направил глаза на ложную тропу, — перебил Матори снисходительным тоном, показавшим, что вождь не хочет обидеть своего будущего переводчика.
— Дакота будет говорить с моими молодыми товарищами?
— После того, как споет песню на ухо Цветку Бледнолицых.
— Вот негодяй, прости его господь! — вскричал по-английски старик. — Нежность, юность, невинность — на все он готов посягнуть в своей жадности. Но жестокие слова и холодный взгляд не помогут; умнее будет говорить с ним по-хорошему… Пусть Матори откроет рот.
— Разве стал бы мой отец громко кричать, чтобы женщины и дети слышали мудрость вождей? Мы войдем в жилище и будем говорить шепотом.
С этими словами тетон повелительно указал на шатер, яркая роспись которого кичливо изображала самые дерзкие из славных подвигов вождя и который стоял несколько в стороне от прочих, показывая этим, что здесь проживает особо почитаемое племенем лицо. Щит и колчан у входа были богаче, чем обычно, а наличие карабина свидетельствовало о высоком ранге владельца. Во всем остальном шатер отмечала скорее бедность, чем богатство. Домашней утвари было немного, да и по отделке она была проще, чем та, что лежала у входа в самые скромные жилища; и здесь совсем не видно было тех высоко ценимых предметов цивилизованной жизни, какие изредка проникают в прерию через торговцев, бессовестно наживающихся на невежестве индейцев. Все это, когда приобреталось, вождь щедро раздавал своим подчиненным, покупая тем самым влияние, делавшее его полновластным хозяином над ними — над их телом и жизнью: род богатства, несомненно более сам по себе благородный и более льстивший его честолюбию.
Старик знал, что это жилище Матори, и по знаку вождя направился к нему медленным, запинающимся шагом. Но были и другие свидетели, не менее заинтересованные в предстоящих переговорах и не сумевшие скрыть свои опасения. Мидлтон, ревниво приглядываясь и прислушиваясь, понял достаточно, чтобы его душа исполнилась страшных предчувствий. Он сделал отчаянное усилие и, встав на ноги, громко окликнул удалявшегося траппера.
— Заклинаю тебя, старик, если ты истинно любил моих родных и это не пустые лишь слова, если бога ты любишь, как христианин, не пророни ни слова, которое могло бы оскорбить слух моей…
Ему сдавило горло, — связанные ноги не держали, он упал на землю и остался лежать, как мертвец.
Поль, однако, подхватил его мысль и закончил просьбу на свой особый лад.
— Слушай, траппер, — закричал он, тщетно пытаясь в подкрепление своих слов погрозить кулаком, — если ты взялся быть переводчиком, говори проклятому дикарю только такое, что следует произносить белому человеку, а язычнику — слушать. Скажи ему от меня, что если он словом или делом обидит девушку, по имени Нелли Уэйд, я перед смертью прокляну его своим последним дыханием; я буду молиться, чтобы все добрые христиане в Кентукки проклинали его: сидя и стоя; за едой и за питьем, в драке, в церкви и на конных скачках; летом и зимой, и в марте месяце; словом — ведь бывает такое! — я буду его преследовать после смерти, если может дух бледнолицего встать из могилы, вырытой руками краснокожих!
Пригрозив этой страшной местью — единственной доступной ему в его положении, честный бортник