пальцами за спину и с торжеством поднял на воздух. Рак был более полутора четвертей. Он продолжал щелкать шейкой, поводил в стороны передними лапами, сводя и разводя клешни, и шевелил длинными усами. Емельян Иванович бросил его в лейку.
После первого рака ловля пошла очень успешно. То и дело старик вытаскивал из сачка черных уродов, радуясь им так же искренно и громко, как и я, десятилетний мальчишка. И к каждому раку он непременно приговаривал что-нибудь забавное, прежде чем его опустить в лейку.
— А, господин рачитель, попались? — спрашивал он с комическим злорадством. — Пожалуйте, пожалуйте в компанию. Там вам веселее будет.
Или:
— Мое почтение, господин Раковский. Ждали с нетерпением вашего приезда. Милости просим.
Три или четыре рака от нас ушли. В этих случаях мы горячились и осыпали друг друга едкими упреками. Но едва поплавок вздрагивал в воде, — наша вражда мгновенно утихала, и мы снова с дрожащими от волнения руками, шепотом подзадоривали друг друга:
— О-о! Вот как потянул! Должно быть, громадный Раковецкий клюет!..
В младенческом восторге мы называли наших жертв самыми чудовищными именами. Необычное бодрствование, красота ночи и страсть рьяных рыболовов взволновали и опьянили нас.
Но после десятка дело пошло хуже. Двенадцатого рака мы дожидались около четверти часа.
— Что это ничего не ловится. Емельян Иванович? — спросил я раздраженно.
Он развел руками.
— Господь его знает. А может быть, те, что от нас по вашей милости ушли, взяли да и рассказали другим, какие мы есть на свете хитрые люди. Почем знать?
— Ну вот пустяки! Разве может рак рассказывать что-нибудь? У него и голоса-то нет…
— Э! Вы не говорите так. У него голоса нет, нет, а все-таки он — животное умное. Даром что! Уж как- нибудь там… жестами, что ли, а наверно передаст…
Мы молчали, на меня нашло то странное, неподвижное очарование тишины, которое испытывается только в самом раннем детстве. Я глядел, не отрываясь, на красный огонь факела. В голове у меня не было ни одного обрывка мысли, но ощущение чего-то стройного, прекрасного и нежного переполняло мою душу. И в те же минуты мне казалось, что я чувствую, как мимо меня торжественно проплывает что-то огромное, как мироздание…
Не время ли проходило около меня?..
Вдруг пахнуло ветерком. Привлеченная нашим огнем, мимо нас низко, легко и бесшумно пролетела какая-то большая серая птица. Я вздрогнул. Очарование исчезло, и мне стало немного скучно.
— Скажите, Емельян Иванович, — спросил я лениво, — почему эта река называется Булавин?
Старик пожевал губами.
— А бог ее знает. Назвали Булавином добрые люди, и называется она Булавином.
— И все?
— Конечно, все. Рассказывают хохлы, что здесь будто бы, в Галочьей Скелье, когда-то жил разбойник, по фамилии Булавин… Ну да мало ли чего эти глупые хохлы болтают. Всего не переслушаешь.
Я так и задрожал от нетерпения.
— Голубчик, Емельян Иванович, расскажите. Миленький, расскажите про Булавина…
— Да что тут рассказывать? — проворчал старик и принялся насасывать свою короткую носогрейку. — Чего тут рассказывать-то? Ну, жил здесь будто бы этот самый Булавин и разбойничал. Был он раньше в пугачевской шайке, а как Пугачева изловили да увезли в Москву, Булавин сюда и перешел с Яика. Набрал он себе шайку таких же, как он, удалых добрых молодцев и давай крещеных людей разорять да насильничать. Был он, говорят, лютее всякого зверя и не то, чтобы резал и жег из нужды, а так себе… из удовольствия… кровь больно уж любил. Бедным людям Булавин сам своею рукою головы рубил, а над богатыми норовил так, чтобы раньше еще натешиться. Нападет он, например, на помещичий хутор, сожжет его дотла, разграбит, а потом мужа и жену, хозяев то есть, велит на цепь посадить, да еще рядышком, да еще друг к дружке лицом. «Любуйтесь, мол, милуйтесь, дорогие хозяева…» Такой зверь был страшный… А поймать его никак не удавалось, хотя за ним сколько раз в погоню царские войска ходили… Был вчера здесь, а ноньче нет, и поминай, как звали… Потому что мужики его боялись хуже смерти и доносить на него не смели.
— Так его и не поймали?
— Нет, потом поймали. Девка его выдала. Полюбил он девку, дочь здешнего мельника, и украл ее из родительского дома. Однако девка эта охотою не желала идти. «Ты, говорит, злодей, ты дьявол во плоти, на тебе по самую маковку христианская кровь засохла…» Ну, он ее, конечно, не послушал… взял силой. Тогда она ему и сказала: «Не хотел ты меня пожалеть, погубил ты мою девичью молодость и красоту, так смотри же, и я тебя не жалею за это». Так и сделала. Однажды, когда Булавин со своими молодцами бражничал у жида в корчме, пошла эта самая мельничиха к полковнику, который был в эту погоню назначен, и все выдала. «Вот, дескать, он там-то и там, сокол наш ясный, идите и возьмите его». Ну, солдаты, конечно, сейчас оцепили корчму и закрыли крышу, а как только Булавин из окна выпрыгнул, они на него невод набросили и связали. Потому что иначе никто к нему приступиться не решался. Да. Так и связали его, голубчика, и отправили связанного в Москву, а в Москве ему палач отрубил сначала руки, потом ноги, а потом уж голову. А остатки сожгли на костре и прах развеяли на все четыре стороны.
Старик замолчал. Начинало светать. Это было заметно по тому, что мгла стала слегка сероватой, и на другом берегу около лошадей я уже мог разглядеть трех крестьянских ребятишек, лежавших на животах. Емельян Иванович вдруг заволновался и, придвинувшись ко мне, заговорил пониженным, испуганным голосом:
— А ведь это неправда, что его в Москве четвертовали, потому что в Москву привезли не его, а какого-то другого казака. А самому Булавину господь придумал другое наказание… Говорят, что ангелы божьи схватили разбойника на руки, вынесли из огня и заключили в глубокую подземную пещеру, около Галочьей Скельи… И должен Булавин в той пещере, — голос старика становился все таинственнее, — сидеть до второго пришествия… Цепь железная обвивает его тело, а длинная-предлинная желтобрюхая змея день и ночь гложет его сердце… Хохлы, которые ездили мимо, говорят, что слышно иногда, как ворочается проклятый богом разбойник под землею и гремит своею цепью… все разорвать ее хочет…
Холод ужаса пробежал вдруг волною по моему телу, отвердели волосы на голове. Я боялся обернуться назад.
— Говорят еще, — продолжал старик, со страхом озираясь кругом, — говорят еще, что раз в год выходит Булавин из своей пещеры… Случается это летом, в воробьиную ночь… Ходит он по лесам, по болотам и полям; ростом выше самых больших деревьев, а на плече у него целая сосна вместо дубинки. И если в эту ночь, спаси господи, встретит он кого-нибудь на дороге, сейчас заревет страшным голосом и своей дубинкой убивает. Потому в воробьиные ночи никто уж из дому не выходит, а старухи до утра молятся перед образами…
Емельян Иванович поглядел на мое искаженное ужасом лицо и прибавил с неестественным смехом:
— Ну, да ведь это пустяки, басни одни. Мало чего хохлы не набрешут. Разве это может случиться, чтобы целый век змея у человека сердце глодала?.. Глупости одни… Ох, господи, царица небесная! — закряхтел старик, делая усилие встать. — Пойдем-ка, паныч, домой… все равно больше ничего не поймаешь…
Мы собрали наше имущество и пошли. Опять, когда мы проходили бурьяном, суетились и плясали высокие призраки, и я, замирая и холодея от страха, держался рукой за фалды поварова пиджака. Мне все казалось, что если я погляжу в сторону, то увижу где-нибудь на горизонте шагающую с дубинкой на плече огромную человеческую тень, возвышающуюся над деревьями нашего сада, которые уже обрисовывались смутно в туманном рассвете.