ветром. Смерть шла рядом с жизнью. Молодые побеги жадно вбирали жизненные соки из жирной, удобренной разложившимися организмами земли. Березы, липы, кусты жимолости и сирени уже покрылись серовато-зеленым нежным пухом, шиповник и акация еще чернели голыми ветвями на белом фоне крестов и памятников, клейкие тополевые почки распространяли свое терпкое, весеннее благоухание…
— Ах ты, господи, бла-адать какая! — послышалось сзади чье-то наивное замечание. — Так бы, кажись, и не ушел отсюда…
«А! Это они про весну, — подумал Барсов. — «Как грустно мне твое явленье, весна, весна, пора любви…» А как дальше… Ну, будто не все равно… А хорошо было весною в Кунцеве. Когда это? Год, два, да, два года тому назад, когда я был еще Маниным женихом».
И Барсову вспомнилось ярко это блаженное время. Они пошли втроем в рощу: она, он и ее маленький брат, кадет, который относился к Барсову с тем чувством обожания, с которым относятся мальчики лет десяти — пятнадцати к сильным и самостоятельным мужчинам. Они долго собирали фиалки, бледно- голубенькие такие и ароматные. Потом им обоим, ей и ему, захотелось остаться одним. То есть они об этом не сказали ни слова, но он чувствовал. Кадету сказали, что на опушке много цветов, что он их очень удачно ищет и что они его подождут здесь. Мальчику очень не хотелось уходить. Он, должно быть, понял, что его присутствие мешает, но в то же время он был счастлив, что имел возможность доставить удовольствие предмету своего обожания… Он набрал громадный букет и все-таки пришел слишком рано и все-таки застал их целующимися, отчего все трое сконфузились.
«…Да, да, фиалки, — думал Барсов, — почему фиалки? Как я пришел к фиалкам? Ах да, я начал думать про весну… А раньше? Кажется, я раньше думал об этом в церкви… Я думал о том, что мухи уже оживают, значит, наступила весна, и скоро будет лето. Но зачем, зачем я думал о мухах? Смешной вопрос и совсем не подходящий ни к месту, ни к времени».
Суровая складка глубже легла между его бровями. Тягучие ненужные мысли опять начали лениво цепляться одна за другую. Наконец он вспомнил. Это было сегодня же утром в церкви. Он стоял и глядел машинально на строгое восковое лицо лежащей в гробу знакомой, дорогой и в то же время чуждой женщины… А по ее спокойному лбу в это время ползла муха… Запыленная такая, маленькая, вялая — должно быть, она только что ожила после зимнего сна… И первый раз за эту длинную, как вечность, неделю Барсов испытал на мгновение одно яркое ощущение — ощущение страшного, леденящего ужаса, в котором он ни тогда, ни теперь не мог дать себе отчета.
Могильщики между тем совершенно окончили дело и отошли в сторону. Один из них провел ребром заступа крест на убитой поверхности могильного холмика. Все присутствовавшие с самого утра при погребении, утомленные телом и нервами, сидели молча на ближайших плитах и скамеечках. Наступил момент грустного и томительного затишья. Мужчины один за другим перекрестились и надели шляпы. Только один Барсов все так же неподвижно стоял, опустив голову и устремив в одну точку невидящие глаза.
Священник снял свою черную ризу и епитрахиль, надетые поверх теплого пальто, и, выпрастывая сзади из-под воротника волосы, подошел к Барсову. Он считал своим долгом сказать несколько утешительных слов, и хотя не знал, что именно скажет, но надеялся на тот запас общих фраз, который у него накопился долголетним опытом.
— Ну что? — сказал священник, взяв Барсова за руку и стараясь заглянуть ему в глаза. — Все это воля господа. Не ропщите. Самый великий грех — ропот на волю создателя. Думайте о том, что ей лучше там, — и он показал указательным пальцем на голубое радостное небо, — там, в месте злачнем, в месте покойном. Это вас утешит. Правда, что многие из теперешних интеллигентных людей своим критическим умом дерзают отрицать божественный промысел… Но и они, — священник при этом глубоко вздохнул, — но и они должны знать, что все мы бренные гости в земной юдоли… Все мы смертны. Так-то…
— Да, да, Serge, батюшка правду говорит, — вмешалась дама в плерезах, подвижная и маленькая, с энергичным заплаканным лицом. — Если она умерла, то уж судьба так сделала, этого, значит, нельзя было избежать. Ну, тяжело тебе, ну, я понимаю, ну, поплачь немного. Слезы всегда облегчают. Ты не думай, что мужчине совестно плакать. Ты погляди на меня, Serge. Ведь Маня моя сестра, мне ведь тоже очень тяжело… Однако я не отчаиваюсь, я не теряю рассудка. Посмотри на меня, я женщина, и все-таки тверда. А ведь ты мужчина! Я…
Барсов неожиданно повернул к ней голову и с трудом раскрыл спекшиеся губы.
— Благодарю, благодарю вас, — прохрипел он, — но только… только… почему же муха? Почему, я вас спрашиваю?
И батюшка и дама в плерезах отступили от Барсова на два шага. Все присутствующие с тревогой на него поглядели. Казалось, что вот-вот этот окаменевший человек обернется к ним и разразится безумным хохотом.
А он уже позабыл и о батюшке, и о belle-soeur[30], и о своих словах. Он опять возвратился упорною мыслью к мучившей его связи между ним и внешними событиями. Лицо его все более и более принимало выражение мучительного напряжения. Муха, которая так вяло ползла по восковому лбу жены, особенно болезненно не поддавалась его мышлению. Минутами ему казалось, что он начинает понимать, но мысли опять рассеялись, и опять лезли в голову ненужные и пустые мелочи.
Сидящие на могилах с тревогой глядели на неподвижного, застывшего в одном положении Барсова. Несколько мгновений длилась тяжелая, мертвая тишина. Введенный ею в обман худой, общипанный, но бойкий воробей скатился откуда-то с верхушки тополя, уселся на могиле и тотчас же испугался. Он повернул свою маленькую головку налево, направо, вверх и вдруг, весь взъерошившись, блестя кругленькими черными глазками, широко раскрыл рот и закричал что-то — громко и с отчаяньем испуга…
И столько в его фигуре, движениях и голосе было жизни и молодого задора, что Барсов неожиданно понял все, и неуловимая связь между ним и миром мгновенно восстала со всей своей ужасающей правдой. Он понял и церковь, и белый глазетовый гроб, и могилу, и запыленную муху, которая ползла по спокойному лицу, не дрогнувшему ни одним мускулом…
«Смерть, смерть, смерть», — вихрем пронеслось у него ярко и выпукло в сознании, и он, внезапно закрыв лицо руками, с криком горя упал на свежую землю могилы, обливаясь жаркими слезами.
В зверинце
В походном, наскоро сколоченном из досок зверинце Иоганна Миллера сторожа еще не успели зажечь ламп для вечернего представления. На всем лежит тяжелая полумгла. Железные решетки, клетки, барьеры, скамейки, столбы, поддерживающие крышу, кадки с водою и ящики для песка кажутся при этом умирающем мерцании осеннего вечера нагроможденными в беспорядке. Воздух насыщен острым запахом мелких хищников: лис, куниц и рысей, смешанным с запахом испортившегося сырого мяса и птичьего помета.
Вздрагивая от холода и тесно прижавшись друг к другу, пленники тяжело дремлют в своих клетках. В этот час они отдыхают от назойливого любопытства публики.
Желтые, серые, краснохвостые попугаи нахохлились на своих жердочках, привязанные к ним тонкими цепочками за ноги. Большой старый слон, который в темноте кажется издали безобразной громадой, дремлет, перекачиваясь на своей площадке с ноги на ногу, и то развивает, то свивает гибкий хобот. Обезьяны сбились в тесную кучу в самом дальнем углу своего помещения. Некоторые нежно обняли друг дружку за шею; одна приложила голову на колени соседке. Выражения лиц у них у всех печально-покорные, и теперь они больше, чем когда-либо, похожи на людей. В самом конце зверинца, на низкой насести, сидит старый орел, общипанный, облезлый и сгорбленный. Он не спит. Его неподвижные глаза смотрят в темноту со всегдашней непримиримой и гордой ненавистью.
Тяжелая, угнетающая тишина изредка прерывается странными звуками: то будто вздох продолжительный вырвется из чьей-то громадной груди, то стон послышится, то отрывистый хохот сумасшедшей гиены, которая недавно заболела и теперь целыми часами кружится с необыкновенной