И затем:
— По делам или так?
— А где изволите служить?
— Женаты?
— Законным? Или так?
О, я хорошо изучил все его повадки. Закрыв глаза, я вижу его, как живого. Вот он хлопает меня по плечу, по спине и по колену, делает широкие жесты перед самым моим носом, от чего я вздрагиваю и морщусь, держит меня за пуговицу сюртука, дышит мне в лицо, брызгается. Вот он часто дрожит ногой под столом, от чего дребезжит ламповый колпак. Вот он барабанит пальцами по спинке моего стула во время длинной паузы в разговоре и тянет значительно: «Н-да-а», и опять барабанит, и опять тянет: «Н-да-а». Вот он стучит костяшками пальцев по столу, отхаживая отыгранные пики и прикрякивая: «А это что? А это? А это?..» Вот в жарком русском споре приводит он свой излюбленный аргумент:
— Э, батенька, ерунду вы порете!
— Почему же ерунду? — спрашиваю я робко.
— Потому что чепуху!
Что я сделал дурного этому человеку, я не знаю. Но он поклялся испортить мое существование и испортил. Благодаря ему я чувствую теперь глубокое отвращение к морю, луне, воздуху, поэзии, живописи и музыке.
— Толстой? — орал он и устно, и письменно, и печатно. — Состояние перевел на жену, а сам… А с Тургеневым-то он как… Сапоги шил… Великий писатель земли русской… Урра!..
— Пушкин? О, вот кто создал язык. Помните у него: «Тиха украинская ночь, прозрачно небо»… А женато его, знаете, того… А в Третьем отделении, вы знаете, что с ним сделали? А помните… тсс… здесь дам нет, помните, как у него эти стишки:
— Достоевский?.. Читали, как он однажды пришел ночью к Тургеневу каяться… Гоголь — знаете, какая у него была болезнь?
Я иду на выставку картин и останавливаюсь перед тихим вечерним пейзажем. Но он следил, подлец, за мною по пятам. Он уже торчит сзади меня и говорит с апломбом:
— Очень мило нарисовано… даль… воздух… луна совсем как живая… Помнишь, Нина, у Типяевых приложение к «Ниве»? Есть что-то общее…
Я сижу в опере, слушаю «Кармен». Но он уже тут как тут. Он поместился сзади меня, положил ноги на нижний ободок моего кресла, подпевает очаровательному дуэту последнего действия, и я с ненавистью чувствую каждое движение его тела. И я также слышу, как в антракте он говорит умышленно громко, специально для меня:
— Удивительные пластинки у Задодадовых. Настоящий Шаляпин. Просто и не отличить.
Да! Это он, не кто, как он, изобрел шарманку, граммофон, биоскоп, фотофон, биограф, фонограф, ауксетофон, патефон, музыкальный ящик монопан, механического тапера, автомобиль, бумажные воротники, олеографию и газету.
От него нет спасения! Иногда я убегал ночью на глухой морской берег, к обрыву, и ложился там в уединении. Но он, как тень, следовал за мною, подкрадывался ко мне и вдруг произносил уверенно и самодовольно:
— Какая чудная ночь, Катенька, не правда ли? А облака? Совсем как на картине. А ведь попробуй художник так нарисовать — ни за что не поверят.
Он убил лучшие минуты моей жизни — минуты любви, милые, сладкие, незабвенные ночи юности. Сколько раз, когда я брел под руку с молчаливым, прелестным, поэтичным созданием вдоль аллеи, усыпанной лунными пятнами, он, приняв неожиданно женский образ, склонял мне голову на плечо и произносил голосом театральной инженю:
— Скажите, вы любите природу? Что до меня — я безумно обожаю природу.
Или:
— Скажите, вы любите мечтать при луне?
Он был многообразен и многоличен, мой истязатель, но всегда оставался одним и тем же. Он принимал вид профессора, доктора, инженера, женщины-врача, адвоката, курсистки, писателя, жены акцизного надзирателя, помещика, чиновника, пассажира, посетителя, гостя, незнакомца, зрителя, читателя, соседа по даче. В ранней молодости я имел глупость думать, что все это были отдельные люди. Но он был один. Горький опыт открыл мне, наконец, его имя. Это — русский интеллигент.
Если он не терзал меня лично, то повсюду он оставлял свои следы, свои визитные карточки. На вершине Бештау и Машука я находил оставленные им апельсинные корки, коробки из-под сардинок и конфетные бумажки. На камнях Алупки, на верху Ивановской колокольни, на гранитах Иматры, на стенах Бахчисарая, в Лермонтовском гроте — я видел сделанные им надписи:
«Пуся и Кузики, 1903 года, 27 февраля».
«Иванов».
«А. М. Плохохвостов из Сарапула».
«Иванов».
«Печорина».
«Иванов».
«М. Д… П. А. Р… Талочка и Ахмет».
«Иванов».
«Трофим Живопудов. Город Самара».
«Иванов».
«Адель Соловейчик из Минска».
«Иванов».
«С сей возвышенности любовался морским видом С. Никодим Иванович Безупречный».
«Иванов».
Я читал его стихи и заметки во всех посетительских книгах; и в Пушкинском доме, и в Лермонтовской сакле, и в старинных монастырях. «Были здесь Чикуновы из Пензы. Пили квас и ели осетрину. Желаем того же и вам». «Посетил родное пепелище великою русского поэта, учитель чистописания Воронежской мужской гимназии Пистоль».
Стоило мне только раскрыть любую русскую книгу, как я сейчас же натыкался на него. «Сию книгу читал Пафнутенко». «Автор дурак». «Господин автор Не читал Карла Маркса». Или вдруг длинная и безвкусная, как мочалка, полемика карандашом на полях. И, конечно, не кто иной, как он, загибал во всех книгах углы, вырывал страницы и тушил книгой стеариновые свечки.
Господа судьи! Мне тяжело говорить дальше… Этот человек поругал, осмеял и опошлил все, что мне было дорого, нежно и трогательно. Я боролся очень долго с самим собою… Шли года. Нервы мои становились раздражительнее… Я видел, что нам обоим душно на свете. Один из нас должен был уйти.
Я давно уже предчувствовал, что какая-нибудь мелочь, пустой случай толкнет меня на преступление. Так и случилось.