водил гулять юного Женю Онегина его гувернер — monsieur l'abbé и что Пушкин называл Летний сад своим огородом. Но признайтесь, друзья мои, были ли вы когда-нибудь в доме Петра Великого?
Мы переглянулись и все трое сознались конфузливо, что нет, не были.
— Так пойдемте.
Посетителей, кроме нас, не было. В сенях нас встретил древний старик в старинном мундире. Ростом он был с Уралова, несмотря на то что время слегка согнуло его спину. Лицо его было обрито, а толстые и крутые, как у моржа, бело-зеленые усы покрывали всю его верхнюю челюсть. Вид у него был суровый, даже строгий. Он повесил наши пальто на колышки и сунул каждому из нас по номерочку. Говоря с нами, он поминутно делал паузы и, должно быть от астмы, громко отпыхивался так: паф-паф-паф.
— Пожалуйте за мною, — сказал он и пошел по лестнице.
Яша ликовал. Потирая быстро и крепко свои маленькие ручки, он сказал восторженно:
— Так вот это, значит, и есть домик Петра Великого? (Справедливость требует сказать, что Яша произнес не «домик», а нежно «домикь», с мягким знаком на конце.)
Старик вдруг остановился и с негодованием обернулся на Яшу.
— Домик? — переспросил он с густым презрением. — Домик? Паф-паф-паф. Не домик, а дворец его императорского величества, государя Петра Алексеевича. Паф-паф.
И он, ехидно передразнивая Яшу, еще раз повторил блеющим голосом:
— До-о-о-о-омикь. Паф!
Яша был уничтожен. Тщетно он бормотал извинения. Он-де отлично знает, что домик — это на Петербургской стороне, под стеклом, он только случайно сбился, ошибся, сбился. Старый солдат не удостоил его даже взглядом. И странно: в эту минуту мне вдруг показалось, что ветхий сторож служил солдатом еще при самом Великом Петре, разделяя с ним военные тяготы под Нарвой, Полтавой и Азовом, и показалось также, что в покоях вдруг запахло крепким табаком, ямайским ромом и острым потом огромного плотника.
Старик вел нас дальше, тяжело ступая по дубовым доскам, натертым, как паркет. Яша не удержался и во второй комнате.
— Что за прелестный ковер! — сказал он, указывая на стену. — Изумительно!
— Ковер? — снова огрызнулся старик. — Это ковер? Паф-паф. Это не ковер, а гобелен французской королевской мануфактуры. Подарок герцогини Беррийской во время посещения Парижа государем Петром Алексеевичем… Паф-паф-паф. Доооомикь.
Тут Яшенька уже совсем замолк. В картинной галерее он попробовал было сказать на ухо Уралову: «Какой великолепный Рембрандт!», и слава богу, что не сказал громко, а то бы задал ему перцу старый воин. Картина оказалась кисти Тинторетто. Наконец сподвижник Петра привел нас в столовую.
— Обратите внимание, — торжественно заговорил он. — Стол из простого соснового дерева. Деревянные чашки и ложки… Паф-паф… А здесь, извольте поглядеть, малое окошечко прямо в кухню. Император любил, чтобы все подавалось самое горячее. Другие, паф-паф, не выдерживали, не терпели, обжигались…
— Да, — продолжал он с глубоким пафосом. — Было время, и были люди. Ведь государыня-то, Катерина Алексеевна, сама, собственными ручками, изволила императору обед стряпать… А нынешние!.. Разве они могут? Разве понимают? Паф-паф. Дооомикь.
Мы спускаемся в сени. Петровский солдат помогает одеться мне и Уралову. Мы даем ему по полтиннику. Яша дает дрожащей рукой синюю пятирублевку. Но старик не притрагивается к его пальто. Он равнодушно опускает бумажку в карман и произносит:
— Паф-паф. Дооомикь.
Дурной каламбур
Я написал в журналах несколько рассказов из цирковой жизни. Они были многими читателями приняты с милой теплотою. Эту отзывчивость я отнюдь не склонен приписывать достоинствам моих сочинений: писал я попросту о том, что видел и слышал. Причина читательского одобрения совсем другая. Всех нас в ранней юности цирк восхищал, волновал и радовал. Кто из нас избежал его чудесной, здоровой, кипящей магии? Кто из нас забыл этот яркий свет, этот приятный запах конюшни, духов, пудры и лайковых перчаток, этого шелка и атласа блестящих цирковых костюмов, щелканье бича, холеных, рослых, прекрасных лошадей, выпуклые мускулы артистов? Тогда ведь видали мы гораздо зорче и совсем другими глазами, чем теперь. И возвращались мы из цирка домой широкими и упругими шагами, круто выпятив грудь, напрягая все мускулы. Легкие бывали у нас расширены от беззаботного, громкого, доброго хохота, и как ловко мы перепрыгивали через лужи!
Много драгоценных и, по совести скажу, полезных минут давал нам цирк… И теперешние знаки внимания к моим рассказам — это всего лишь благодарность пожилых людей цирку их прежних лет, трогательное воспоминание детства. Недавно я получил из Болгарии от неизвестного мне человека небольшое, очень порадовавшее меня письмо. Оно является как бы продолжением, послесловием к моей «Ольге Сур».
Я его привожу почти целиком, с малыми поправками. Надеюсь, читатели не посетуют на меня. Это письмо — правда. Вот оно:
«М. г. и т. д., отбрасывая часть официальную. Читал и вспомнил себя семнадцатилетним гимназистом Киево-Печерской гимназии, одним из многих влюбленных в Ольгу Сур. Впрочем, это не совсем так. Влюблены мы были в других, в барышень, с которыми мы встречались на гимназических чайных балах или на катке в саду Меринга. А к Ольге Сур мы относились с какой-то особой лаской, теплотой и бережливостью. Иногда мы, что греха таить, возвращаясь с вечеринки, говорили довольно-таки развязно о знакомых дамах и барышнях, но никто никогда не позволял ни себе, ни другим выразиться об Ольге Сур фривольно. Нас было шестеро знатоков и любителей цирка, шесть приятелей, и в наш кружок входил окончивший с нами гимназический курс сын киевского генерал-губернатора графа П. Игнатьева, в будущем полковник генерального штаба, ныне живущий у вас, в Париже.
Так как семья графа Игнатьева почти никогда в цирке не бывала, то губернаторской ложей пользовалась наша компания.
Помню, раз мы поднесли Ольге Сур букет. Поднесли за кулисами. Милая девочка покраснела не меньше нас, но протянула лодочкой каждому из нас худенькую ручку. В это время мимо нас проходил кто-то из униформы и с большим аппетитом ел апельсин, даже не очистив его, а прямо с кожей. Ольга взглянула на него и вдруг сказала:
— Счастливец! Он ест апельсин!
На другой день каждый из нас принес в цирк по десятку апельсинов. Тогда апельсины стоили по три копейки за штуку, — и после номера Ольги (джигитовка) все шестьдесят апельсинов полетели на арену к ногам очаровательной. В награду две милые ручки послали нам несколько воздушных поцелуев. Много ли надо тогда было семнадцатилетнему гимназисту? Несколько дней спустя, во время того же номера Ольги, когда с лошади снимали седло и уздечку для вольного галопа, один из клоунов, кто — не помню, обратился к публике со следующей репризой:
— А скажите, господин капельклейстер, если бы у Олечки, когда ее папаше уже за шестьдесят лет, да вдруг родился бы братец, — что надо было бы сказать про такой факт?
И так как публика молчала, то клоун объяснил:
— Надо было бы сказать: Сур-рогат.
Очень немногие из публики засмеялись. По-видимому, не все поняли игру слов, но мы заметили, что Ольга круто повернула лошадь к клоуну и слабо вскрикнула. Лошадь ее опять пошла свободным галопом. Нужно было брать барьеры. Держал один из барьеров несчастный клоун. Когда Ольга взяла предыдущий барьер, то вдруг сбросила наземь свою белую папаху, подняла над головой кавказскую нагайку с серебряной рукояткой и, поравнявшись с клоуном, уже на прыжке, со всего размаха ударила его по лицу. Сквозь его грим сразу стал виден сначала мгновенно белый, а потом багровый рубец.