современному человеку. Позолоченный предмет в бытовом обиходе – что это: изысканность или дурновкусие? Раскрываю один из акафистов Божией Матери и встречаю там выражение: 'о Ручка позлащенная'. Может, византийцев это и приводило в благоговейный трепет. Если же это на русский перевести, то будет: 'о, позолоченная Ручка!'. Чем лучше-то стало? Только еще больше обнажится дистанция, отделяющая нас от византийской культуры и ее штампов. Это уже не вполне наш язык, не во всем наша культура. И опять – нужны пояснения: Божия Матерь потому Ручка, что Ее Сын говорил:
А если пояснять все – так и молиться не будет времени…Чyкотский писатель Рытхеy рассказывает, что впервые с поэзией Пушкина он познакомился в переводе, который его школьный учитель сделал для своих учеников. Стремясь объяснить все непонятное, он получил такой перевод: 'У беpега, очеpтания котоpого похожи на изгиб лyка, стоит зеленое деpево, из котоpого делают копылья для наpт. Hа этом деpеве висит цепь из денежного металла, из того самого, из чего два зyба y нашего диpектоpа школы. И днем, и ночью вокpyг этого деpева ходит животное, похожее на собакy, но помельче и очень ловкое. Это животное yченое, говоpящее...'
Так что вопрос не в языке, а в посещаемости церковно-приходских школ, в том, насколько мы знаем эти библейские события и соотносим их со своей жизнью. Я убежден, что не форму богослужения надо менять, а церковную жизнь за пределами богослужения надо разнообразить. Если в храме или вне его, до службы или после будет возможность для общения людей, для встреч, дискуссий, тогда и вопрос языка богослужения будет просто неинтересен. Не устраивая в храме евроремонта, нужно просто расширить дорогу, ведущую в него.
И нельзя не учитывать здесь еще одно обстоятельство, хотя оно не решающее: у разных текстов разное назначение. Одни существуют для того, чтобы донести до людей некую информацию, другие – чтобы совершить некий сдвиг в душе человека. Мы читаем утренние молитвы не с той же целью, с какой читаем утренние газеты. Поэтому критерий понятности здесь все же не главный. Очень многие религиозные традиции мира сохраняют это странное двуязычие: мусульмане всего мира молятся на арабском языке, независимо от того, какой у них родной; буддисты всего мира молятся на пали или на тибетском языке (а не на калмыцком или бурятском); индуисты молятся на санскрите, хотя он очень не похож на современные языки Индии.
Это не означает, что я считаю церковнославянский язык в его нынешнем виде неприкосновенным. Церковнославянский язык всегда был языком храма, то есть он никогда не был языком улицы. Это изначально искусственный язык, на нем никто никогда друг с другом не разговаривал. Это эсперанто[94]. И в этом его огромное преимущество, связанное с тем, что церковнославянский язык легко поддается реформам. Поскольку это искусственный язык, то при наличии воли его легко реформировать, осовременивать. То, что, собственно, и происходило на протяжении столетий. Каждый переписчик делал это отчасти вольно, отчасти невольно. А вот с появлением типографий этот процесс удалось взять под контроль. И, конечно, современный церковнославянский язык – это не вполне язык Кирилла и Мефодия: между ними немало различий, появившихся в результате постепенной русификации церковнославянского языка. Ранее эти изменения копились стихийно, но затем этот процесс был взят под контроль. Этот путь не закрыт и сегодня. По меньшей мере два раза за последние сто лет это происходило: в начале ХХ столетия вышло заново отредактированное издание круга богослужебных книг (издание вышло под руководством тогдашнего архиепископа, а позднее Патриарха Сергия), а в 70–80-е годы был новый пересмотр, изданный под руководством митрополита Питирима.
О такого рода пересмотрах мечтал святитель Феофан Затворник: 'Ушинский пишет[95], что в числе побуждений к отпадению к штунду[96] совратившиеся выставляют между прочим то, что у нас в церкви ничего не поймешь, что читают и поют. И это не по дурному исполнению, а потому, что само читаемое – темно. Он пишет, что поставлен был в тупик, когда ему прочитали какой-то тропарь или стихиру и просили сказать мысль. Ничего не мог сказать: очень темно. Из Питера писали мне две барыни то же об этом: у Пашкова[97] все понятно, а у нас – ничего.
И все же слухи о том, что 'в церкви все непонятно', есть изрядная неправда. Неправда прежде всего – в словечке 'всё'. Как бы ни были непонятны действия священнослужителя или обороты церковнославянского языка, самая главная церковная молитва – 'Господи, помилуй!' – прекрасно понятна, даже несмотря на то, что слово 'Господи' стоит в звательном падеже, который отсутствует в русском языке.
Еще одна неправда формулы 'в церкви все непонятно' в том, что эта 'непонятность' имеет очень даже понятное и благое миссионерское последствие. Люди устали жить в искусственном мире, где все создано их головами и руками (а понастоящему 'понятно' только то, что технологично, причем эта технология знакома 'понимающему'). Человек ищет опоры в том, что не является артефактом, что не имеет слишком уж броской и наглой этикетки 'made in современность'. Очевидная инаковость строя церковной жизни, мысли, инаковость даже языка и календаря, имен и этикета привлекает многих людей, которые не желают превращаться в 'читателей газет – глотателей пустот' (выражение М. Цветаевой). Как раз это и есть признак истинной Церкви – непонятность, несводимость к нашим объяснительным штампам и привычкам. Это признак нерукотворного, признак
Еще одна неправда уверения, будто 'все непонятно', в предположении, что Церковь только для того и существует, чтобы с максимальным комфортом встретить автора этого 'крика души', подвести его к церковному порогу и максимально 'тактично', 'понятно' и 'культурно' расширить его кругозор. Но ведь Церковь существует не только ради осуществления миссионерских проектов. Люди сегодня так часто забывают, что формы православного богослужения были созданы не для обращения вчерашних атеистов, а для помощи уже верующим людям в их духовном труде. Привести человека к порогу христианства не так уж трудно. Но надо жить дальше. И Церкви есть что сказать не только своим неофитам. Если же вся речь Церкви понятна начинающему – значит, в дальнейшем нет пути для возрастания. Если человеку, еще далекому от христианства, в храме 'все понятно' – значит, в этом храме пусто. Если бы пятиклассник взял учебник пятого курса и ему там вдруг все стало бы понятно – это означало бы, что дистанция в десять лет учебы между пятым классом и пятым курсом оказалась излишней, пустой. Пятикурснику не сообщается ничего такого, что не мог бы быстренько понять и усвоить ребенок. Церковная же речь предполагает приобретение человеком такого опыта, которого у него не было прежде. В этом смысле она эзотерична. Профан же требует, чтобы ему 'сделали понятно' еще до того, как он прошел путь инициации. У Церкви нет никаких секретов. Просто у нее есть такой опыт, который рождается и поддерживается в душах церковных людей. Им питается обряд, и ради его сохранения обряд и сложился.
В общем, никогда в храме не может быть понятно 'все' или даже главное без того, чтобы человек сам прилагал усилия к росту. Непонятность должна быть вызовом, побуждением к росту и к изменению самого недоумевающего, а не поводом к тому, чтобы церковная жизнь стала всецело понятна секулярному мышлению. Не понимать Евангелие – стыдно. Если душа бежит от 'непонятной' православной службы – значит, душа нездорова. 'Непонятно' – это приговор, выносимый Евангелием современной цивилизации, а не