происходит, как я сказал, от устроения души нашей. Положим, что кому—нибудь из городских жителей случилось стоять ночью на некотором месте. И вот мимо него идут три человека. Один думает о нем, что он ждет кого—нибудь, дабы пойти и соделать блуд; другой думает, что он вор; а третий думает, что он позвал из ближнего дома некоего друга своего и дожидается, чтобы вместе с ним пойти куда—нибудь в церковь помолиться. Вот трое видели одного и того же человека, на одном и том же месте, однако эти трое не составили о нем одного и того же мнения; но один подумал одно, другой другое, третий еще иное, и очевидно, что каждый сообразно со своим устроением'[199]. Как тут не вспомнить ветхозаветного мудреца – «Видяй право помилован будет» (Притч. 28,13, церковно—славянский перевод).

Так что же с нами произошло, что мы предпочитаем копить печалящие нас самих слухи и не замечать радостных перемен? Жизнь таких людей прекрасно описана Толкиеном в 'Сильмариллионе'. 'Темный лорд' Моргот пленил доблестного воина Хурина. Но не убил. 'Горька была доля Хурина, ибо все, что узнавал Моргот об исполнении своих лиходейских замыслов, становилось известным и Хурину: только ложь была перемешана с правдой, и все, что ни было доброго, скрывалось либо искажалось… И тогда молвила Мелиан: “О Хурин, Моргот оплел тебя чарами, ибо тот, кто взирает на мир глазами Врага, желая или не желая того, видит все искаженным”'.

В церковной среде добрые слухи гаснут, а вот печальные, пугающие – быстрее скорости звука. И это уже наш диагноз. Готовность всего бояться и всё осуждать – это признак болезни, духовной болезни и старения. Мы стали похожи на Свидетелей Иеговы. У них в конце каждого журнальчика обязательно помещен список плохих новостей, призванных подтверждать близость конца света. Если все должно погибнуть не позже чем послезавтра – значит, и сегодня всё уже очень плохо. Всё должно быть плохо. 'Доктор сказал в морг, значит, – в морг'.

Впрочем, о. Серафим Роуз в эмигрантских кругах, осуждавших Московскую Патриархию, видел эту беду раньше: 'Они построили себе карьеру в Церкви на зыбком, хотя внешне и красивом фундаменте: на предпосылке, будто главная опасность для Церкви в недостаточной строгости. Но нет, истинная опасность сокрыта глубже – это потеря аромата Православия, чему они сами и способствуют, несмотря на всю свою строгость'[200].

'Аромат Православия' можно передать одним дивным церковнославянским словом – радостопечалие. Радость без печали – это баптисты и харизматы, которых народ уже прозвал 'халлилуями'. Печаль без радости – это шизофрения. А Православие не то и не другое. Православие – это радость со слезами на глазах. Это – 'вера, полная тревоги'[201]. Люди не должны превращаться в какие —то мутные стеклышки, не способные отразить Свет Господа.

Увы, слишком многие наши проповеди и издания написаны лишь тремя красками, причем теми, которым как раз не должно бы быть места в праВо-славии: а) идеологический пустозвон ('препрехом, победихом!'; б) мертворожденный канцеляризм; в) страхи и стоны.

И только улыбки, 'миссионерской приветливости' почти не встретишь.

А кому же в этом мире и радоваться, как не христианам!

В декабре 2003 года в Саратове на улице подходит ко мне женщина с 10—летним мальчиком. 'Батюшка, благословите меня сына на отчитку в монастырь отвезти!'. Женщина завернута в три платка, глаза тоскливые. Мальчик стоит тоже вполне усмиренный и грустный… А что, – спрашиваю в ответ, у него разве есть признаки одержимости? Он лает при чтении Евангелия, кусает священников?… В чем его одержимость? – 'А он меня не слушается!'.

Понятно. Замоленная мама признак роста своего сына и его мужской природы сочла за признак его бесноватости. Говорить бесоплезно. Поворочиваюсь к ребенку, наклоняюсь к нему и шепчу: 'я тебе сейчас скажу одну вещь, а ты мне ответь на нее, ладно?'. Получив молчаливый кивок, говорю: 'Христос Воскресе!'. Прокатехизированное дите огрызается заученным шепотом: 'Воистину воскресе…'. Не, говорю, так не годится. Давай громко!… На четвертой попытке я пожалел, что я не Терминатор. В смысле что у меня в глазу нет постоянно включенной видеокамеры. Потому что это была дивная картина: мальчик на всю улицу прокричал 'Воистину воскресе!' и… В общем, был Гэндальф серый, а стал Гэндальф белый. Мгновенное преображение. Снова миру предстал радостный нормальный ребенок, сбросивший с себя искусственную кожу преждевременного исихазма.

Такого же счастливого человека я видел весной 2002 года в казанском Раифском монастыре. Это был пятилетний мальчик, подобранный монахами: он спал на вокзале в коробке из—под обуви. Ну так вот, мы посмотрели друг другу в глаза, и этот счастливый Кирюша вздыхает и шепчет: 'Хочешь, я тебе покажу самое дорогое, что у меня есть?'. И показывает зимние сапожки, которые ему подарили монахи: первая в жизни вещь, ему подаренная! Причем он хохочет от счастья, ну и я с ним. И дело не в сапожках. Просто климат жизни в этом монастыре – хороший. Там люди интересны друг другу и друг другу рады.

Таков критерий душевного и духовного здоровья: уметь замечать доброе и быть благодарным за него.

Но войдите с видеокамерой в обычный наш храм и снимите полиелей в субботу вечером. Праздник. Хор гремит 'хвалите имя Господне'. Дома же при просмотре записи отключите звук. И картинку с лицами прихожан покажите любому стороннему человеку (а лучше светскому психиатру) и спросите – что, по— Вашему, делают эти люди? Радуются они, ликуют или же унывают и скорбят? Или попробуйте наложить туда другой звук, скажем, из мира Великого поста: 'на реках Вавилонских тамо седахом и плакахом'. В каком случае будет большее соответствие видеоряда и саунда?

Что мы черпаем из нашей веры – скорбь или радость? ПраВо-славящие мы или праВо-скулящие? Мне очень дорог такой рассказ из Древнего Патерика. Два молодых послушника пошли в город, там нагрешили, возвращаются в монастырь, и каются. Старцы определяют епитимью, каждого запирают в отдельной келье: кайтесь, молитесь. Через неделю открывают дверь первого монаха. Он выходит весь исхудавший, покрасневшие глаза, бледные щеки. Спрашивают его: 'Что ты делал в эти дни?' 'Я каялся и молил Господа простить мой грех'. Старцы говорят: 'хорошо' и открывают вторую келью. Второй монах выходит румяный, веселый. Спрашивают: 'А ты что делал в эти дни?' – 'Я молился и благодарил Бога за то, что Он простил мне мой грех'. Старцы посовещались и сказали: 'Оба пути равно хороши'[202].

Понимаете, это ведь вид духовной болезни, когда мы, слишком много помня о своих грехах, забываем о Боге. Это тоже идол – постоянная медитация о себе (пусть даже осудительная медитация на тему 'какая я сволочь'). Да подожди, ведь ты к Богу молишься, ты о Боге должен помнить, а не о своем прошлом.

В церковной традиции есть время скорби и время радости. Наш суточный круг молитв полон покаяния. Но на границе Литургии иссякают покаянные молитвы. Все молитвы Литургии – светлые: 'Благослови, душе моя, Господа… Хвали, душе моя, Господа'.

Кстати, я думаю, одна из причин ферапонтовской контрреволюции в том, что у нас стали исповедоваться во время Литургии. Получается абсурд: хор ликует от имени причастников (смысл Литургии: 'святая – святым'), а сами виновники торжества скучились где—то в уголке и там бьют себя по персям и каются. Когда я был семинаристом, однажды получилось так, что исповедь затянулась, и я не успел к

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату