адресату — дипломату Карлу Бреверну — Бирон писал уже не об отчаянии, а о возможном варианте облегчения жизни его семейства — переводе его из Ярославля на западную границу в Нарву и об освобождении старшего брата Карла.[299]
Бирон рассчитывал не только на милосердие Елизаветы и Бестужева. Из писем и бесед с гостями из Курляндии он знал, что для многих подданных по-прежнему оставался законным герцогом, тем более что Август III титула его не лишал. Правда, в 1741 году на трон Курляндии вновь заявил претензии Мориц Саксонский, а правительница Анна Леопольдовна предполагала передать его брату мужа — брауншвейгскому принцу Людвигу Эрнсту. Но все эти планы так и остались неосуществленными из-за устранившего брауншвейгскую династию нового дворцового переворота. Бирон, лишившись звания регента и всех чинов на русской службе, формально сохранил герцогский титул.
Несколько раз вплоть до 1754 года сторонники Бирона пытались через ландтаг поставить перед монархами России и Речи Посполитой вопрос о возвращении «нашего любимого отца-герцога». В сейме раздавались «крики о курляндском деле» — шляхта требовала, чтобы герцог как польский подданный был судим в Польше. Сюзерен Бирона, польский король, неоднократно ходатайствовал о его освобождении перед Елизаветой; о том же подавал записки польский посланник граф Огинский. Бестужев сообщил императрице в октябре 1746 года, что сенаторы постоянно говорят королю о Курляндии и просят его вступиться хотя бы за детей герцога. Только соединенными усилиями российских дипломатов и саксонских министров дело не дошло до международного скандала.
Герцог ошибся — возвращать его никто не собирался. Дело, конечно, состояло не в особой подозрительности императрицы и не в угрызениях совести Бестужева по поводу его показаний на следствии. У Елизаветы не было причин мстить Бирону, а вице-канцлер (с 1744 года — канцлер) чувствительностью никогда не отличался. В 1749 году он — не из сострадания, а по вполне прагматическим соображениям — даже предлагал Елизавете освободить Бирона, восстановить его на курляндском престоле, а его сыновей принять на русскую службу и сделать их гарантами беспрекословной покорности отца. Однако императрица решительно отказалась освобождать герцога.
Для Елизаветы и ее окружения Бирон был не просто «павшим» вельможей — вместе с другими опальными «немцами» в официальной идеологии нового царствования он стал символом прошлой эпохи, которую следовало навсегда «похоронить». Ведь «счастливо владеющая» императрица хоть и была дочерью Петра Великого, но взошла на трон в результате солдатского мятежа и свергла пусть младенца, но все же законного (согласно петровскому же «Уставу о наследии престола» 1722 года) государя. Узурпация требовала несомненных и очевидных оправданий — а какой аргумент мог служить этой цели лучше, чем необходимость освобождения страждущего отечества из рук коварных «немцев»?
«Восшествие» на престол Елизаветы породило целую кампанию по оправданию нелегитимного захвата власти. Манифест от 28 ноября 1741 года объяснил переворот не только «прошением» подданных, но и ссылкой на завещание Екатерины I, передававшее право на корону только потомству Петра 1 — его внуку и дочерям Анне и Елизавете. Поэтому царствование Анны Иоанновны признавалось незаконным, правление ее внучатого племянника — тем более, поскольку «принц Иоанн» и его родственники «ни малейшей претензии и права к наследию всероссийского престола ни по чему не имеют».
Власти и раньше уничтожали отдельные документы (как в 1727 году манифест по делу царевича Алексея); теперь же правительство Елизаветы решило устранить
Правительство не ограничилось умолчанием. Церковные проповеди с помощью евангельских образов и риторических оборотов убеждали паству в законности власти Елизаветы как преемницы дел отца и защитницы веры от иноземцев. Появились публицистические произведения: «Краткая реляция», «Историческое описание о восшествии на престол Елисаветы Петровны» или «Разговоры между двух российских солдат, случившихся на галерном флоте в кампании 1743 года», — в которых захват власти не только не скрывался, но представлялся как героическое деяние. Усердие сочинителей изображало свержение императора как «благополучнейшую викторию» над «внутренним неприятелем», порой в совершенно кощунственном виде: толпа заговорщиков-гвардейцев представала как «блаженная и Богом избранная и союзом любви связуемая компания, светом разума просвещенная». В «Похвальном слове» на день восшествия Елизаветы на престол Ломоносов представлял слушателям: «Чудное и прекрасное видение в уме моем изображается <…>, что предходит с крестом девица, последуют вооруженные воины. Она отеческим духом и верою к Богу воспаляется, они ревностию к ней пылают». [300] В ряду противостоявших дочери Петра «эмиссариев диавольских» немецкого происхождения почетное место занял «свиния в вертограде», он же «лукавый раб Ернст Иоган», возведший на трон младенца и «тайными злоухищрениями» препятствовавший воцарению Елизаветы.
За рубежом стали появляться в продаже биографии Миниха, Остермана и Бирона, и А. П. Бестужев- Рюмин в 1743 году предписал русским послам добиваться запрещения торговли подобными изданиями и «уведать» имена их авторов. Попавшие в Россию экземпляры «пашквилей» должны были быть конфискованы и сожжены.[301]
Посол в Голландии А. Г. Головкин предложил бороться с «грубыми лживостями» более цивилизованно — путем денежных «дач» и «пенсионов» представителям свободной западной прессы и справился о расценках за подобные услуги у «главнейших газетчиков». Цена оказалась сходной, и русское правительство стало ежегодно выделять по 500 червонных для голландской прессы, где вместо грубостей о «parvenue au trone» стали появляться сочинения о благополучии в России «под славным государствованием Елизаветы Первой».[302]
Правда, пропагандистская активность вызывала и неудобство: сама власть с высоты престола и церковных амвонов внушала подданным, что выступление против ее верховных носителей может быть почетным и богоугодным делом. К тому же «антинемецкая» направленность проправительственных сочинений способствовала начавшимся в столице выступлениям против офицеров-иностранцев, которым солдаты кричали: «Указ есть, чтоб всех иноземцев перебить!».[303] Подобные инциденты получили резонанс за границей: русскому послу в Англии по этому поводу выражали озабоченность члены кабинета, и сам король осведомлялся о якобы имевшем место народном волнении в Москве.[304]
Официальным курсом нового царствования стало возвращение к заветам Петра I. На деле же «петровская» риторика часто оборачивалась продолжением официально осуждаемой практики «незаконного правления».
Вслед за Анной Иоанновной Елизавета еще больше повысила значение придворных чинов: камер-юнкер приравнивался уже к армейскому бригадиру; новые фельдмаршалы, вроде фаворита А. Г. Разумовского или С. Ф. Апраксина, едва ли могли соперничать даже с Минихом. В сфере социальной политики правительство продолжило курс на укрепление «регулярного» государства. Указ от 2 июля 1742 года, упоминавший, что беглые помещичьи люди «немалым собранием» подали прошение императрице о разрешении им записываться в армию, категорически запретил такой уход; самих жалобщиков отправили в ссылку на сибирские заводы. В мае того же года разрешенная ранее подача императрице челобитных была категорически воспрещена. При принесении присяги Елизавете крепостные были фактически исключены из числа подданных — за них присягали их владельцы.
Первоначальные послабления сменились в 1742 году распоряжениями о взыскании недоимок. Подушная подать в 1745 году была увеличена на 10 копеек для крепостных и 15 копеек для государственных крестьян. Новая ревизия делала невозможным само существование «вольных разночинцев» — их всех надлежало записать в подушный оклад, армию, на фабрики. Вопреки распространенному мнению, Елизавета не отменяла смертную казнь; можно говорить только о приостановлении исполнения смертных приговоров.