поверить: ни единого уклона в сторону, точно бы все, что происходило в жизни помимо их встреч и разговоров, было плоско, неважно, блекло. Последней по-настоящему задевшей ее встречей с внешним миром стала, как выяснилось со временем, история с Алешей. Он, кстати, вскоре ушел в академ и уже не вернулся — затерялся совсем, уехал в Питер, там, кажется, женился, перевелся в питерский универ… Но и кроме Алеши, кроме Глеба (он все служил, сначала много писал, подробно отвечал на письма, потом вдруг умолк, присылал раз в сто лет отписки на полстранички), оставались университетские подружки, прекрасные — горячая Олька, хохотушка Вика, дурашливый, но милый и умный Митька, оказавшийся из бесчисленных Вичкиных поклонников самым постоянным. Были и родные — мать, отец, тетка, двоюродный брат, иногда заезжавший к ним в гости с молодой женой. Со всеми ними что-то постоянно происходило — у брата родился сын Даня с розовыми пальчиками-горошинками на ногах (этим горошинкам Аня изумлялась больше всего), тетка получила от работы шесть соток под Москвой и начала их энергично осваивать, сажать клубнику и саженцы, строить дом, мама с папой все решительней собирались в Канаду, сама она вконец испортила себе зрение и надела очки, да не важно и что — происходило миллион смешных, глупых, трагических, комических, мелких и крупных событий. Две смерти — Олькиного отца и Лени Дозорного с русского отделения, приходившего к ним вольнослушателем на немецкую литературу, между прочим поэта — он выбросился из окна университетской общаги без объяснения причин, эту потерю они переживали все вместе, большой немецко-русской компанией. Влюбленности, разрывы, одна долгожданная свадьба — с ромгермом породнились классики, блистательные прожекты их неугомонных мальчиков, никогда, впрочем, не заходивших дальше бурных обсуждений и разговоров, первый и последний номер рукописного журнала «Европеец», в том числе и с ее статьей о взглядах Вильгельма Ваккенродера на религиозное искусство, однако, чудом вышел. Осмысленная и бессмысленная суета — в заветной тетрадке на то не было и намека. Принимая во всем вершившемся вокруг нее самое активное внешнее участие, сердцем она жила в те годы точно бы на другой планете, втайне ничему, никому более не принадлежа. Исповедовавшись или просто поговорив с отцом Антонием, даже если то был разговор минутный, исповедь самая краткая, с благоговением она помещала их в себя как величайшую драгоценность. Суеверно страшась проронить хотя бы крупицу, она немедленно (в тот же день, вечер) записывала в тетрадь каждое его слово, и затем уже, чуть расслабившись, снова и снова проживала все произнесенное и почувствованное в те минуты, погружаясь, не обдумывая, а именно снова и снова погружаясь и растворяясь в происходившем в тот миг. Это было подобно упоительнейшему наркотику, пока наконец срок его действия не истекал, пока все батюшкины слова и ее чувства не выдыхались — тогда Аня шла в храм за новой дозой, новым болезненным и сладким уколом подлинности.
Но чем полнее она жила этой тайной церковной жизнью, тем более одинокой чувствовала себя в мире университетском, дружеском, мире, в котором проводила гораздо больше времени, однако времени, как ей казалось тогда, удручающе пустого. Училась она все равнодушней. Фонетика, интонация, мелодика немецкого языка — нет, совсем другие мелодии и ритмы волновали ее сердце. По благословению батюшки, она начала заниматься Иисусовой молитвой — совсем не так, как прежде — по вдохновению и настроению; нет, теперь каждый день, без пропусков она брала вечером четки и молилась перед иконами ровно час. Иногда молитва не шла, хотелось присесть, отвлечься, но она гнала посторонние мысли прочь, произнося снова и снова имя Господне, и тогда ей казалось, что она таскает на себе бревна. Но именно этот трудный час наполнял и озарял расползающуюся пустоту, смягчал тупость университетской жизни.
Да, ей было одиноко, пусто — но это ли привело ко всему последующему? Кажется, не совсем. Лишь один эпизод, возможно, таил разгадку — ив поздних поисках истока, бесчисленных попытках нащупать зерна всего происшедшего после Аня останавливалась на нем чаще всего, перечитывая и перечитывая его в своей тетрадке — эта история выглядела среди других записей исключением, хотя и она прямо была связана с отцом Антонием; но тут хотя бы зазвучали голоса чужие, в ней приняли участие другие действующие лица.
Среди бесконечных исповедей, и уже так мало значащих спустя столько времени сообщений об испрошенном и полученном благословении на сдачу экзамена, поход в гости во время Великого поста, на чтение покаянного канона и семичасовой сон, среди подробно запротоколированных жалоб и послушных батюшкиных ответов на них, среди пересказов таких простых и естественных (отчего же тогда они казались ей так проницательны, так пронзительно глубоки?) советов отца Антония по самым разным поводам, она неизменно добиралась до истории с Костей, и вновь задерживалась на ней подолгу — не тогда ли, не там ли?
Это случилось в конце третьего курса.
— Что ж, мы по-другому пока не умеем. Наши отношения с Богом всегда немного коммерческие, потому что нет у нас к Нему настоящей любви. Но хотя бы так. Пока хотя бы так. Господь снисходит к нам и до такого уровня, и… ждет.
— А еще унываю от однообразия жизни. Люди все те же.
— Да, одиночество… А представляешь, как люди жили — в пустыне, каждый день одно и то же, те же три куста, пещерка, финик… Им вообще нечего было ждать ничего нового никогда. И они не ждали, только молились в тишине. И, заметь, не скучали, убогая пещера делалась обителью райской, потому что Бог был с ними. Вот как, Анна, скука, потому что Бог от нас так далеко.
— Отец Антоний, иногда мне кажется, что я прихожу сюда не помолиться, а для того, чтобы встретить человека… Вас.
Отец Антоний помолчал немного, а потом, как-то не глядя на меня, ответил.
— Это еще не плохо, хотя нельзя слишком уж верить в человека, ставить его во главу угла. Но это и важно очень — встретить человека. И знаешь, Аня, все, все даст Господь, и человека близкого, все еще придет, все еще будет, — и повторил медленно снова: — Все Бог даст.
И старческая какая-то, почти мученическая просветленность послышалась в этих словах Батюшки, и бесконечное не смирение даже, а примирение, покой, и мягкость — такая умная ласковость.
Я пришла домой и все думала, о чем это он, о каком человеке. Я сначала думала — о духовнике, а потом поняла. И заплакала — все мне стало ясно, и интонация его, и слова, и радость.
Оказывается, отец Антоний был в молодости артистом. Жил среди актеров и много чего навидался. «Монашество было единственным путем, чтобы выжить». Он работал в известном театре и жил жизнью богемы, но потом со всеми порвал. Окончил семинарию в Загорске, начал служить…
Еще Костя сказал, что чувствует в отце Антонии внутренний надлом, что на глубинном уровне это