наплевать на пальцы, я ненавижу его Майкапара, со всеми этими «Сказочками» и «Пастушками» до глубины души.

«Раз-два, раз-два» каждое утро считает бабушка, но это уже не музыка, это гимнастика. Я лежу на полу, на узеньком коврике и из последних сил поднимаю ноги. Раз-два, раз-два. У меня обнаружен сколиоз (небольшое искривление позвоночника), и его надо вылечить с помощью физкультуры. А «надо» для бабушки, а значит, уже и для меня – закон. Особенно обидно заниматься гимнастикой летом на даче, когда на улице солнце и вместе с ним в окна заглядывают твои друзья, робко спрашивающие уже не у тебя, а сразу у бабушки: «А Лена скоро выйдет?» «Скоро, скоро», – как всегда отвечает им бабушка, но я знаю, что это «скоро» – совсем не скоро. Впереди еще каша, противное парное молоко, обязательно допитое до донышка, и английский: «The goat and the fox», – наизусть.

А вот опять Москва, наша комната. Пол в ней и стол завалены лоскутами ткани.

В середине комнаты мама, молодая, тонкая, в желтом платье, наскоро скрепленном булавками. Рядом бабушка с куском мела в руке. Обеим не до меня: надо срочно определить, куда врезать карман, и вопрос этот, конечно, спорный…. Бабушка шьет. Сшить бабушка может абсолютно все. Старое, довоенное пальто и попорченная молью шапка превращаются в мою зимнюю куртку с меховой оторочкой по обшлагам. Потертая юбка, вывернувшись наизнанку, – в новые брючки, шелковая старинная шаль – в платье Золушки… «Стой спокойно, а то уколю!» – это уже мне, выросшей, бабушка пытается сшить первые в моей жизни джинсы, у всех есть, а в магазине не купишь. Образец, взятый у подруги на два дня, перед глазами, но бабушка вносит свои коррективы: «Не будешь же ты ходить в таком виде!» – и вот джинсы уже не джинсы, и я почти плачу.

Нитки, тесьмы, кружева и ленточки такие красивые и разные, закрученные в тугие клубки, хранятся у бабушки по цветам, в разных мешочках. А одиночные пуговицы – никчемные сиротки, в большой круглой железной коробке с вензелями, на которой написано через ять: «Нафталинь. Аптекарскш магазинъ К. И. Феррейнь». Когда я заболеваю, бабушка дает мне коробку в кровать поиграть. И я с наслаждением высыпаю ее содержимое на одеяло, как в первый раз радуясь и поражаясь хрустальному граненому яйцу с тонкой дырочкой посередине или двум (зеленой и красной) стеклянным колбочкам на серебряных булавках, подставках для орхидей с лифа моей прабабушки.

«А ты одевала их на балы?» – завороженно спрашиваю я. «А как же!» – не раздумывая отвечает мне бабушка, сразу переводя разговор в другую сторону.

Сама она одета всегда в одни и те же платья, простые, с маленькими воротничками, шившимися каждый год по одной и той же выкройке, совсем обветшалой и пожелтевшей. По торжественным случаям, когда мы идем в театр или в гости, платье на ней черное с тонким кружевным рисунком, а на обычный воротник наложен еще один, белый, тоже кружевной, сплетенный, наверно, сто лет назад. В его основание прикалывается брошка, старинная, с бирюзой. Эта брошка – единственная фамильная драгоценность, пронесенная бабушкой через все голодные военные годы. Есть, правда, еще тонкий золотой браслет с глазками-жемчужинками, память о прабабушке, но его я потеряю, без спросу, просто так, одев однажды на один из скучнейших школьных дней рождений, с унылым заседанием вокруг именинного торта, где-то в районе Медведкова. Бальное платье, сшитое бабушкой, настоящее, с бархатными лентами, нижними юбками и кружевными штанишками у меня уже есть. В нем я должна читать стихи на домашнем празднике:

«Балкон раскрыт И ветка белых роз В окно мне дышит ароматом…»

– громко декламирую я, стоя посередине комнаты, любимого Блока. А любимый художник у бабушки Жуковский. У него тоже все балконы, террасы, но не замкнутые пространства, а распахнутые наружу, так что и нет уже этих террас, а есть листва, заглядывающая в окна, и солнце, разбивающее эти окна об пол солнечными квадратами.

В Тарусе, 1971

В моей жизни тоже есть такая терраса в Тарусе, в цветаевском доме, в котором росла когда-то в голодные послевоенные годы моя мама, а теперь мы ходим туда просто в гости, пить на ней чай с Инной и Евгенией Ивановной Цветаевой (вдовой Андрея Цветаева[3]).

Терраса эта совсем не такая, как на картинах Жуковского, много меньше, но равно и лучше, потому что розы, а вернее, белый шиповник перевешивается через ее перила отовсюду, а за ним, в просвете берез, Ока, призывно поблескивающая серебряной рябью. В доме, после солнца террасы, темно, почти холодно и как-то особенно пахнет временем, как пахнут только очень старые книги и вещи, давно убранные на полати. И в этом сумраке смотрит на меня со стены комнаты молодая женщина за роялем, в голубом пышном платье, «обязательно бальном». Это Валерия Ивановна Цветаева, она давно умерла.

Сейчас, почти через тридцать лет, умерли уже и Евгения Ивановна, и ее дочь Инна и моя бабушка, и дом этот уже два года как сломан его новыми хозяевами, милейшими и интеллигентнейшими людьми, построившими на его месте новую дачу, вполне соответствующую их положению и достатку.

Да и шиповника белого в Тарусе почти нигде не осталось, вместо него золотые шары гордыми победителями перевешиваются тебе навстречу из-за каждого второго забора.

Бабушка любит цветы, и золотые шары тоже любит. Но эта ее любовь сразу же превращается в очередное занятие для меня. «Смотри, какое чудо тебе Марья Филипповна передала!» – показательно бодрым голосом говорит она, возвращаясь от соседей с рассыпающимся во все стороны золотым букетом. «Надо их скорее нарисовать, пока не завяли!» – прибавляет она, заметив тоску в моих глазах (мы как раз договорились с ребятами играть в казаков-разбойников в овраге). Но в эти игры бабушка со мной не играет, от нее не спрячешься ни казаком, ни разбойником. И я вынуждена рисовать и золотые шары, и белую розу в стакане (совсем как у Врубеля, по словам папы), и малиновый пион, который, как назло, распустится завтра у кого-нибудь на огороде. Но постепенно тоска сменяется почти физическим удовольствием от блеска сырых мазков акварели на белой бумаге, и вот, отчасти благодаря бабушке, я – художник, и хотя давно уже не рисую золотых шаров в синей вазе, сама теперь мучаюсь при виде куста сирени или белого облака груши, распустившегося под окном. «Господи, разве Это можно нарисовать, но что-то ведь надо со всем этим делать!»

При полном презрении к устоям буржуазного быта («мещанка» было самым страшным ругательством в ее устах) главным украшением своей комнаты, в которой росла и я, бабушка видела рояль и картины на стенах. Последние должны были быть моими. «Ты будешь рисовать, а я тебе за это буду читать», – говорила мне бабушка, и выбора у меня уже не было. Я так и вижу ее засыпающей над описанием Аустерлицкого сражения в «Войне и мире». Выбора уже не было и у нее, русскую литературу я должна была знать без сокращений. А вот мы бодро шагаем в библиотеку, маленькую московскую, на углу Измайловского бульвара, рядом с которой мы живем, или большую Тарусскую на горке за «портамойней». В библиотеках бабушку давно знают и всегда радостно встречают, вынося из запасников все новые и новые книги, почему-то недоступные другим посетителям. Диккенс, Гюго, Конан Дойл – все это уже давно прослушано мной и прочитано бабушкой. В Тарусе в библиотеку нам с подружкой разрешено бегать и одним: подклеивать ветхие книги. Это тоже придумка бабушки. Она выдает мне дома аккуратные полоски белой бумаги, которые мы потом с наслаждением подклеиваем к пушистым краям выскальзывающих из рук страниц. Старые книжки толще, мягче новых, почему-то теплее на ощупь и – неожиданное открытие – пахнут по-разному, в зависимости от автора.

Дома мы сами делаем альбомы. Бабушка нарезает серый картон, обложку обклеиваем бархатной бумагой, под ее цвет подбираем ленточку – это завязка. Альбомы называются «Что я видела» и разнятся по годам. Соответственно, каждая страница – отчет об увиденном. Конечно, туда никак не попадают такие волнующие меня события, как пятнистый щенок, обнаруженный под лестницей в подъезде, или пачка

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×