заводской музей. Тут рабочему есть чем заняться…
Корзинкин едва не налетел на Ивана Тимофеевича, но успел скрыться в комнате фотокружка. Уж лучше сегодня не попадаться директору на глаза…
В зале шел концерт. Недавно был областной смотр художественной самодеятельности. А сегодня заключительный вечер, выступают лучшие из лучших. Иван Тимофеевич помрачнел, вспомнив о провале своих артистов.
Войдя в ложу, он увидел секретаря горкома партии, председателя горсовета, директоров заводов, генерала Свищева со знаменитыми усами морковного цвета, крепкого, громоздкого старика Курганова — начальника пароходства… Все это солидные, седые люди, жизнь которых через край полна работой. Это отложило на них свой отпечаток деловитости, строгости, а то и сухости.
Иван Тимофеевич поздоровался со всеми и сел у барьера, обтянутого синим бархатом.
Праздничный нарядный зал переполнен. Живет своей шумной жизнью сцена, там пляшут, поют. Один молоденький слесарек так виртуозно свистел соловьем, что его заставили повторить этот номер.
Иван Тимофеевич опять нахмурился, не видя на сцене своих артистов. «Не-ет, загоню я его в кладовщики», — Иван Тимофеевич даже засопел от ярости.
Но тут на сцену вышла Галя. Черные косы, черное платьице, низкий голос делали ее похожей на цыганку. И запела она цыганское: «Я ехала домой; полночная луна»…
Иван Тимофеевич, отмякнув, ласково улыбается ей и все кивает и кивает, как бы говоря: «Пой, пой… Я слышу свое молодое, отзвеневшее!» И, слушая, он закрывает глаза…
После концерта все задержались — на улице шумел дождь. Пережидая его, собрались в голубой гостиной. В углу ее лежал чей-то раскрытый черный зонт, с него натекла лужица. Все расселись на низеньких красных креслах у низеньких треугольных столиков на трех ножках. Курили, переговаривались о концерте, смеялись.
— Что-то, брат, нынче твои артисты в тени остались, — проговорил Курганов.
У Ивана Тимофеевича дернулись жесткие усы, точно его иглой ткнули.
— Да тут, понимаешь, неувязка получилась, — небрежно ответил он. — Хорошие руководители уехали, а новых найти целая проблема! Корзинкин у меня с ног сбился. Парня чуть инфаркт не хватил.
И тут выручил председатель горсовета. Он прервал этот неприятный для Ивана Тимофеевича разговор. Стал рассказывать об одном ученом, которому удалось искусственно вызвать инфаркт у медведя.
— Целый год он добивался этого. Нервировал медведя, пугал, даже водкой поил. Все какие-то опыты ставил. И наконец все-таки ухлопал Топтыгина. А потом неделю бегал по институту сам не свой от счастья!
Посмеялись немного и принялись толковать о делах, о том, что от дождей полег хлеб и уборка нынче крайне тяжелая. Лица всех снова стали озабоченными, деловыми.
Иван Тимофеевич отходит к окну. До него доносятся обрывки разговоров:
— …Звонит мне первый секретарь: «Разбейся, а дай в срок»… Тогда я прямо в обком: «Николай Ильич, выручай, так, мол, и так»…
— Вызывают меня в райком и говорят: «Поезжай в колхоз председателем». А я и говорю «первому»: «Ты чего это, мол»… — гудит голос Курганова. Иван Тимофеевич вспоминает, что этот могучий старик четыре года председательствовал в колхозе и наладил там работу.
Курганов — голова. Он проделал путь от матроса до начальника пароходства. Двенадцать правительственных наград имеет. Властный командир, самоуверенный. Как-то однажды столкнулся с ним Иван Тимофеевич у книжного киоска. Это было на партийной конференции, в перерыве. Разговорились о книгах. Оказалось, что Курганов не признает всякие там стихи да романы, он читает только детективы да военные мемуары. Подумал тогда Иван Тимофеевич, что и он уже много лет ничего, кроме газет да специальной технической литературы, в руках не держал…
Из фойе долетают приглушенные звуки оркестра — молодежь танцует. Она танцует теперь свои, неведомые Ивану Тимофеевичу, танцы. Какой-то шейк, твист, и еще там что-то.
Он задумчиво смотрит в большое окно. Стена дождя мотается от ветра, как полотно. То прогибается парусом, то становится косой, то валится на землю, то опять упруго выпрямляется и, пошатываясь, стоит до неба.
Впечатления, которые заполнили его сегодня на улицах, пахнувших югом, все еще жили в душе, и не хотелось расставаться с ними. Забыв, что у него во рту дымится папироса, он рассеянно вытащил из портсигара вторую и понес ее было к губам, но очнулся и сунул обратно.
Рядом, на подоконнике, почему-то оказался баян. Иван Тимофеевич провел рукой по сжатым мехам, осмотрел его. Это была продукция городской артели «Симфония».
Иван Тимофеевич кладет на подоконник спичечный коробок, а на него дымящуюся папиросу, перебрасывает ремень баяна через плечо, пальцы его бегут по перламутровым кнопкам, и в тишине проливается чистый, прихотливо-извилистый ручеек звуков.
— Иван Тимофеевич! Да неужели ты играешь на баяне? — изумленно восклицает генерал Свищев, разглаживая морковные усы.
— Нет, ты действительно играешь? — Курганов даже приподнялся.
Иван Тимофеевич обводит всех глазами, и его суровое лицо, со щеточкой усов, смягчается, глаза молодеют, искрятся. Он закрывает их и неожиданно бросает пальцы левой руки на белые клапаны, растягивает цветные мехи, и баян запевает сначала тихо, томяще медлительно. Это началась «лезгинка».
Звуки крепнут, они убыстряются и убыстряются, вот уже у людей задвигались руки и ноги, требуя пляски. Наконец «лезгинка» грянула с такой пронзительной страстью, что генералу померещились несущиеся джигиты в черкесках, в папахах, с кинжалами в зубах.
Но всех поразила не столько игра, сколько то, что произошло с Иваном Тимофеевичем. Через его суровое, морщинистое лицо, через коренастую, медвежью фигуру проглянул другой человек. И все мысленно увидели вместо седых волос лохматый русый чуб, лихие, с прищуром, глаза, кепку, сбитую на затылок. Перед ними был песенник и плясун, душа студенческих вечеринок.
— Да ты, брат, мастер! — удивляется председатель горсовета.
— По мастеру и закрой, — хохочет Свшцев.
— Мастер и из печеного яйца живого цыпленка вытащит, — басит Курганов.
А у Ивана Тимофеевича ноги ходят, плечи ходят, летают пальцы, смеется лицо…
Он поворачивает голову: в дверях стоит не то Галя, не то Зиночка. Или это ему чудится? На миг он закрывает глаза, а потом снова смотрит сквозь ресницы: в дверях стоят обе. Иван Тимофеевич встряхивает головой, и, раздвоившаяся от влаги на ресницах, Галя теперь стоит уже одна. Смотрит на него и улыбается.
А дождь между тем стих. Иван Тимофеевич ставит баян на место.
— Поиграли и будя, — смеется он. — А теперь домой, к старухе на печку.
За ним выходят все.
— Я машину вызвала, — говорит Галя. Рядом с ней две ее подружки, вздыхая, поглядывают на новенькие туфли и на лужи.
— Садитесь, — распоряжается Иван Тимофеевич.
Девчонки стесняются, отнекиваются, но все же влезают в машину.
— Вася, развези их по домам, — приказывает он шоферу.
Галя высовывается в незакрытую дверцу.
— А вы?
— Я пройдусь, счастливо.
Иван Тимофеевич идет, подняв воротник плаща.
Провода в каплях похожи на бусы. Газоны обдают запахом увядания. Во всю длину прямой мокрой улицы выстроились цементные столбы, протянув дуги с фонарями. Они бросают вниз множество голубоватых конусов света. Во всю длину проспекта роятся, плывут и сыплются огни машин, троллейбусов, автобусов, трамваев. Они налетают на Ивана Тимофеевича и проносятся мимо, точно он идет против течения мерцающей и вспыхивающей реки.