– Я не оставлю тебя… – ответил Виргилиан.
Они направились по набережной к Музею, где находилась академия, в которой учил Аммоний.
Император, окруженный батавской и скифской сволочью, верхом на коне, без шлема, стоял на канопской улице недалеко от гробницы Александра. Тяжело дыша, он взирал на разрушение города. Где-то поблизости солдаты ломали топором двери, и пронзительный женский голос взывал:
– Пощадите! Пощадите!
Пьяный солдат бежал с ворохом одежд. Увидев императора, он завопил:
– Смерть врагам августа!
Но, не удержав равновесия, доблестный защитник республики растянулся на мостовой. Белый каппадокийский жеребец танцевал под царственным всадником. Каракалла шептал:
– Теперь они узнают, как улыбаться! Вольнодумцы! Подрыватели основ!..
Когда Аммоний добрался до академии, было уже поздно. Дом пылал, и пламя вырывалось из окон. В саду среди миртов и лавров бродили какие-то пьяные личности, от которых разило вином и чесноком.
– Бедные диалоги! – сказал с прискорбием Гелиодор. – Какие книги прислала нам Маммея из Пергама! Все погибло в огне!
Каракалла не мог успокоиться. На уголках его рта показались пузырьки розовой пены. Вспоминая песенку про Иокасту, в которой намекалось на его интимные отношения с матерью Юлией Домной, он терял над собою власть.
– Солдаты называли меня товарищем. Но эти выродки, торгаши, лоботрясы должны с умилением целовать край моего полудамента! Что это со мной? Адвент, кажется, я умираю…
Поседевший в боях Адвент, привыкший ко всему на свете, равнодушно смотрел на смятение, что творилось вокруг. Но увидев, что император схватился за то место панциря, которое прикрывало ослабевшее сердце, он встревожился и пытался успокоить безумца.
– Благочестивый, тебе нехорошо? Уйди отсюда, не волнуй себя из-за пустяков…
Аммоний и Виргилиан видели издали, как солдаты сняли августа с коня и унесли на плаще в один из домов.
– Подумать только, – усмехнулся Виргилиан, – говорят, что ребенком он плакал, когда перед ним на арене звери разрывали преступников!
Зарево над городом разгоралось.
Зная, что Виргилиан из Александрии направлялся на лаодикийском корабле в Антиохию, Аммоний просил его передать письмо Маммее. Красавица, не в пример сестре Соэмии, изучавшая усиленно Платона, засыпала старика письмами с просьбами разъяснить то или иное место. Теперь Аммоний писал ей, что он Платона читал с пропусками и плохой помощник в этом деле. Виргилиан же был рад случаю познакомиться с дочерьми Юлии Мезы, о которых ему много рассказывал Филострат.
Приняли римлянина в доме Юлии Мезы с распростертыми объятиями. Сестры состязались в искусстве завлечь в свои сети римского поэта. Виргилиан не знал, что слаще: похвалы ли его стихам из уст Маммеи или поцелуи Соэмии. Но нежные руки Соэмии увлекли его, опутали, лишили разума. Маммея утешалась за чтением книг.
Свиток развертывался с приятным для слуха шелестом. В третий раз Маммея перечитывала книгу Филострата.
Главы бежали за главами. Лебеди, сладостно поющие на заре, в зефирах Каппадокии,[23] в озаренной сиянием Авроры роще, где мать великого встретила бога Протея и положила руку на забившееся сердце. Молнии и громы в день рождения. Путешествие в Индию. Чудеса и дорожные приключения, остатки цепей, которыми был прикован Прометей, бочка с ветрами. И эти трогательные слова: «не о красоте храмов заботьтесь, но о душе»…
Маммея вздохнула и отложила книгу. «Житие Аполлония из Тианы» прислали ей месяц тому назад из Рима. Что делает там Филострат? Она остановилась на лирической фразе о стрекозах, которые могут петь свободно, в то время как мудрецу злые закрывают уста. На мгновение вспомнились слова из другой книги о лисенятах, имеющих норы, и о бездомном, которому негде приклонить головы…
Вокруг ложа стояли сосуды с книгами. Любопытная рука нашла среди них «Апологию» Тертуллиана, «Строматы» Климента, сочинения великого Валентина, труды Порфириона, стихи Каллимака и Марциала в пурпуровых футлярах. За последнее время все чаще и чаще в этой зале стали слышаться слова о Логосе, и гностическая мудрость стала мешаться с разговорами о римской политике, о значении для Сирии караванных дорог. Все чаще заводил Ганнис речь о Пальмире, о соперничестве ее с Антиохией.
Рим был груб. В пурпур облекались насильники и честолюбцы. Мир книг и философов был для Маммеи возвышеннее. С ней переписывались Ориген и Тертуллиан. Это ей писал знаменитый африканец, что душа рождается христианкой. С особым вниманием она читала книги христиан. Такие из них, как Минуций Феликс, писали отлично, и у них было больше страсти, огня, чем у поклоняющихся олимпийцам. И потом, разве несовершенное творение Демиурга не нуждалось в поправках? Не все было прекрасно и справедливо в этом мире господ и рабов. Но как примирить гармонию мира с запутанной догматикой христиан? И это странное учение о гибели мира, о всепожирающем огне…
В другом конце дома маленький, заплывший жиром евнух Ганнис шептал Мезе:
– Ты согласилась вчера, что положение вещей не позволяет думать о самостоятельном существовании сирийских провинций, как это было в эпоху Антиохов.[24] Отпадение этих провинций заставило бы Рим напрячь все силы в борьбе. У Рима еще могут появиться Траяны.[25] Их не оставляет мысль о дороге в Индию. С другой стороны, мы остались бы лицом к лицу с Парфией…
Бабий голосок Ганниса как-то не вязался с точностью его выражений, с мужественной ясностью его мысли.
А еще дальше, в гостинице, в которой остановился Виргилиан, Соэмия ничего не хотела знать ни о судьбах Сирии, ни о караванных дорогах. Она смотрела на бледное лицо поэта, на его черную бороду,