«Восстанет великий Филипп с восемнадцатью языками и будет битва. Но глас с небес остановит сражение. Тогда перст судьбы укажет человека. Ангел возьмет его в св. Софию и скажет: «Мужайся»!..»
– Читай, читай!
Лев остановился и перевел дух.
Базилевс нетерпеливо:
– Читай, читай...
«Враги будут побеждены, настанет изобилие плодов и мир. Сей человек будет царствовать тридцать два года и потом передаст в Иерусалиме свое царство Богу. А после него блудная жена зачнет антихриста. Антихрист поразит Эноха и Илию. Тогда будет лоза нести тысячу гроздий, а жатва даст неисчислимое множество колосьев, но зубы у него будут железные, и скоро во всем мире останется одна мера пшеницы...»
В лагере послышался шум, топот коней, крики воинов. Ксифий вышел посмотреть, что там происходит.
«Десница его будет медная, а когти в два локтя длиной. И будет он долгонос, глаза его будут, как звезды, что сияют утром, и на челе его будут написаны стихи...»
В это время Никифор Ксифий вернулся, вошел в хижину, даже не сделав обычного земного преклонения пред базилевсом. Лицо его было бледным. Лев прекратил чтение.
– Что случилось? – с раздражением спросил Василий.
– Благочестивый...
Присутствующие вскочили. Ксифий от волнения едва мог говорить. Сигнальные огни сообщали о приближении Самуила. Мы были окружены.
В пути, когда ромеи поспешно отходили на Филиппополь, была остановка, на ночлег в каком-то разоренном селении. Разгромленные фемы бурным потоком неслись на восток, душераздирающе скрипели воинские возы. Дорога от Триадицы до Филиппополя была усеяна трупами людей и животных. Мертвецы и раздувшиеся туши лошадей завалили канавы. К ним уже слетались вороны. Этого нельзя забыть до конца дней: страшную зарю на западе, скрип возов, а на пламенеющем закате небес черные тучи птиц...
Толпы беглецов уходили под прикрытием ночного мрака. В селении стояла маленькая каменная церковь, а вокруг нее раскинулись крытые тростником хижины. Только дом священника был под черепицей. В нем устроили постель для базилевса, затопили очаг, потому что ночь была холодная, поставили стражу. Остальные разместились где пришлось. Воины спали на земле, положив под головы щиты, укрывшись плащами или зарывшись в солому. В селении нельзя было найти куска хлеба. Все было разграблено нашими же воинами, которые не пощадили даже церкви. Жители, может быть, тайные богомилы[22], убежали в соседние леса, захватив с собою скот и запасы зерна.
Сердце мое было полно стыда и отчаянья. Я видел бегущих ромеев, растерявших оружие, бросивших воинские инсигнии, ни о чем другом не помышлявших, кроме спасения своих жалких жизней. Сам базилевс сменил пурпурные кампагии на черные башмаки, чтобы не быть узнанным в случае пленения. И ты, лев!
Только варварские наемники отходили строем, огрызались, как волки, когда на них псами кидались болгары. Но разве я сам не трепетал, не наклонял выю, когда слышал пронзительное пение стрелы, не бледнел, когда блистала перед моими глазами страшная секира?
Лагерь понемногу затихал. Пришли люди и сказали, что меня желает видеть Василий. Базилевс сидел на жалкой постели священнослужителя, уронив голову на руки. Никого около него не было. Я стоял, ожидая, когда мне скажут, зачем меня позвали. Василий поднял на меня глаза и спросил:
– Что ты смотришь на мои башмаки? Я сделал это не из страха. Я не хотел умножить их торжество. Они не должны были знать, кого поражают.
Я видел, как по щеке его катилась слеза. Поймав мой взгляд, Василий смутился.
– Никому не говори об этом. Я плачу не от слабости, а от злобы. Бежали, как овцы. Христопродавцы...
Получив приказания, я оставил базилевса наедине с его тяжелыми мыслями. Мне надо было найти доместика. В поисках его я ходил от одной хижины к другой, шагая через спящих людей, натыкаясь на распряженные возы. На повозках стонали раненые, обмотанные грязными тряпицами. Тысячи их мы бросили на поругание варварам. Кое-где догорали костры. На дороге все еще слышен был скрип возов, щелканье бичей. Измученные волы ревели.
Наконец я добрался до хижины, в которой устроился на ночь доместик Георгий Лаханодракон. Перелезая через, плетень овечьего загона, я услышал в темноте человеческие стоны. Кто-то стенал за плетнем, проклинал мир и базилевса, хулил Христа. Голос был искажен страданием, хотя мне показалось, что я знаю этого человека. Но сердце мое окаменело. Не обращая внимания на вопли, я вошел в хижину.
В хижине горел жалкий светильник. В его мигающем свете я разглядел несколько человек в воинских плащах. Тут были Давид Нарфик, Феофилакт Вотаниат, Лев Пакиан, Никифор Ксифий, брат доместика Андроник. Сидя за убогим столом, они подкреплялись хлебом, брали перстами из деревянной солонки щепотки соли. Доместик уронил голову на стол. Рядом с ним сидел Лев Диакон, положив перед собой худые белые руки. Никифор Ксифий протянул мне кусок хлеба и сказал:
– Утоли хоть немного голод.
Я взял этот кусок житного деревенского хлеба и стал есть, орошая его слезами. Два дня во рту у меня не было и крошки пищи. В хижине стояла могильная тишина, полная вздохов. Чтобы нарушить тягостное молчание, я спросил:
– А где патриций Иоанн?
Доместик поднял голову, посмотрел на меня воспаленными глазами.
– Благочестивый велел его ослепить.