приходила в себя, с плачем обнимала мужа, когда он присаживался к ней на кровать, как будто цепляясь за земное существование.
Гита умирала… Между тем с часу на час ждали прибытия врача. На дворе стояла глубокая осень, дороги стали непроезжими, дождевые потоки сносили мосты, перевозы перестали действовать. Но Мономах надеялся, что на коне врач приедет скорее, чем в тяжелой ладье, и послал за ним конного человека. И вот он опаздывал, а жизнь уже угасала в молодом и прекрасном теле супруги. Истекали ее последние часы на земле. Пальцы Гиты, сжимавшие руку мужа, уже слабели с каждой минутой.
– Как ты останешься без меня?.. – тихо прошептала она.
Мономах склонился к умирающей, все еще не веря, что она покидает его навеки, прижался губами к раскаленным, как пустыня, устам.
Но дыхание Гиты становилось трудным, и сознание покидало ее. Как во сне она увидела близко от себя золотую чашу. Лязгнула лжица… Священник Серапион произносил какие-то слова… Последняя мысль была о том, чтобы поскорее, пока не поздно, найти руку Владимира.
– Супруг мой!
Перед вечерней она испустила последний свой вздох, и голова бессильно упала на плечо. Тогда этот мужественный человек зарыдал, как ребенок. В горницу торопливо вошел епископ в васильковой мантии и остановился, увидев, что он опоздал со своим желанием прочитать напутственные молитвы. Как раз в это время врач ворвался в городские ворота и, вцепившись в гриву разъяренного жеребца, топча всех на узкой улице, помчался к княжескому двору, и взволнованные люди бежали вслед за ним, размахивая руками и крича, чтобы он торопился, хотя Петр и без того знал, что дорого каждое мгновение. Еще не слыша женского рыдания, наполнившего весь дом, сириец взбежал по ступеням, провожаемый взглядом отрока, уводившего коней, покрытых пеной от быстрого бега.
– Приехал, светлый наш князь, – сказал врач, тяжело переводя дыхание.
Мономах, вытирая красным платком слезы, которые невозможно было остановить, с горечью сказал:
– Теперь уже поздно! Ее нет больше с нами!
Он смотрел в оконце, за которым шел дождь. Потом прибавил:
– Почему ты так замедлил?
Около усопшей княгини пристойно суетились женщины, убирая ее холодеющее тело. Они зажгли свечи, и пресвитер Серапион уже читал глухим голосом Псалтирь:
– «Начальнику хора… Как лань желает к потокам воды, так желает душа моя к тебе, Боже!»
Князь опустился на колени у одра смерти и смотрел на мертвенно-бледное лицо, такое близкое и в то же время такое далекое, уже пребывающее в ином мире. Ему казалось, что все это только снится. Не может быть, чтобы нить, связывающая их, порвалась безвозвратно. Вот губы Гиты снова зашевелятся, раскроются в улыбке, затрепещут ресницы, блеснут зеленым морем глаза… Но все оставалось мертвым и беззвучным, как камень. На дворе долбили дубовую колоду, чтобы приготовить для умершей княгини достойную домовину. Ее не могли разбудить даже эти печальные и мерные удары секиры.
Всю ночь однообразно звенела секира. Наутро Мономах своими сильными руками положил легкое тело супруги во гроб, уже обитый серебряной парчой, предназначенной на то, чтобы сделать из нее еще одно платье, но нашедшей другое применение. И все даже в последнем жилище умершей любовались ее чертами, а Мономах не отходил от нее ни на один шаг, то гладил волосы усопшей, украшенные константинопольской жемчужной диадемой, извлеченной для такого печального случая из таинственного ларя, то поправлял складки ее платья.
Наступил второй вечер после смерти Гиты, солнце уже склонялось к закату. Палата была наполнена фимиамным дымом. Даже не сняв мокрое от дождевых капель корзно, сквозь толпу молящихся пробирался Ольбер Ратиборович, и лицо у него было озабоченным, но не смертью княгини, а по какой-то другой причине. Этот человек равнодушно относился к тому, что люди умирают, хотя перекрестился перед гробом. Он стоял около князя, мял лисью шапку в нетерпении, видимо торопясь сообщить нечто чрезвычайно важное.
Мономах заметил это и шепотом спросил:
– Что надобно тебе от меня, Ольбер?
Воевода зашептал, из почтения к усопшей прикрывая рот шапкой:
– Плохие вести привез тебе, князь!
Теперь сам епископ в васильковой мантии читал нараспев:
– «Утомлен я воздыханиями моими, каждую ночь омываю ложе мое слезами…»
Мономах с перекосившимся лицом преклонил ухо к словам дружинника.
– Половцы Сулу перешли.
Князю показалось, что небеса обрушили на него все земные несчастья. Половцы перешли Сулу! Он шепнул:
– Как могло случиться такое? Река разлилась от осенних вод.
– Половецкие кони плавают, как рыбы. Сам знаешь.
Мономах обдумывал положение, прикидывал в уме расстояния и длительность конных переходов, оторвавшись на минуту от своего горя. Потом тихо сказал, беря дружинника за рукав:
– Возьми немедля отроков…
Но Ольбер в крайнем волнении не дал даже ему закончить свою речь:
– Не хотят отроки без тебя идти.
– Как! Разве не знают они, какое горе меня посетило и в какой печали нахожусь в этот час?