субъект рассматривает в объектах именно его. Однако, когда пути этих различных истин пересекаются, каждая из них претерпевает изменения.
Так, истинное суждение, выявляя в данной речи данные обещания, выставляет на вид как ее лживость — ведь она берет в расчет будущее, которое, как говорят, одному Богу известно, так и ее двусмысленность — ведь она непрерывно выходит за пределы существа, которого касается, а становление ее происходит в отчуждении.
В свою очередь, истинная речь, поинтересовавшись у истинного суждения о том, что оно значит, обнаружит, что, поскольку без помощи знака ничто продемонстрировано быть не может, одно значение всегда отсылает к другому, обрекая тем самым рассуждение на ошибку.
Что же удивительного, если между Харибдой и Сциллой этих взаимных словесных упреков дискурс промежуточный — такой, где субъект, замыслив добиться признания, обращает свою речь к другому с учетом того, что он знает о своем бытии как данности — вынужден будет пуститься на хитрости?
Так на самом деле и поступает любой дискурс, имеющий целью добиться от вас согласия (само это слово «до-биться» задает стратегию его достижения). И любой, кто принимал хоть малейшее участие в каком-либо начинании или просто в поддержке какой-либо человеческой инициативы, прекрасно знает, что даже когда соглашение по сути дела достигнуто, битва о словах продолжается, что очередной раз свидетельствует о могущественном влиянии посредника, в роли которого здесь выступает речь.
Процесс этот приводит субъекта к вероломству, заставляя его дискурс лавировать между обманом, двусмысленностью и заблуждением. Но борьба за то, чтобы обеспечить мир столь непрочный, не оказалась бы самым обычным полем интерсубъективности, не будь человек вполне убежден
Дело еще и в том, что человек, подчиняя свое бытие закону признания, пересекается путями речи, что делает его доступным любому внушению. Тем не менее он застревает и безнадежно плутает в дискурсе убеждения, виной чему те нарциссические миражи, которые и определяют отношение «его Я» к другому.
В результате вероломство субъекта, связанное с этим промежуточным дискурсом настолько тесно, что окрашивает собой даже признания в дружбе, усугубляется заблуждением относительно того, где эти миражи помещают его самого. Именно это Фрейд как раз и обозначил в своей топике как бессознательную функцию Я, указав впоследствии на дискурс запирательства как важнейшую ее форму [
Таким образом, идеальным условием анализа мы должны признать прозрачность миражей нарциссизма для аналитика, необходимую ему, чтобы приобрести восприимчивость к подлинной речи другого. Остается лишь понять, каким образом можно в его дискурсе эту речь распознать.
Конечно, даже промежуточный дискурс этот, как бы ошибочен и обманчив он ни был, свидетельствует в какой-то мере о существовании речи, лежащей в основании истины — свидетельствует как тем, что существует лишь до тех пор, пока себя таковым провозглашает, так и тем, что, открыто заявляя о себе как о лживом, решительно утверждает, таким образом, существование речи истинной. И если, используя этот феноменологический подход к истине, удается найти ключ, потеря которого толкнула логический позитивизм на поиски «смысла смысла», не поможет ли он заодно рассмотреть в ней и «понятие понятия», поскольку это последнее являет себя в речевом акте?
Эта речь, которая созидает субъект в его истине, ему, тем не менее, навсегда, за исключением тех редких моментов, когда он пытается — и как неловко! — овладеть ею в клятвенном слове, заказана — заказана уже в силу того, что на непризнание с его стороны обрекает ее промежуточный дискурс. Но она все равно говорит — говорит везде, где она может в его существе сказаться, на всех уровнях, ею в нем сформулированных. Это и есть антиномия, заложенная в тот смысл, который придал Фрейд понятию бессознательного.
Но речь эта все же доступна, так как никакая истинная речь речью одного-единственного субъекта быть не может — ведь действие ее основано на опосредовании другим субъектом, благодаря чему она открыта бесконечной — но отнюдь не нескончаемой, ибо замкнутой — цепочке речей, конкретно реализующей собой диалектику признания в человеческом сообществе.
И лишь по мере того, как аналитик заставляет промежуточный дискурс умолкнуть в себе, открывая свой слух для цепочки речей истинных, может он ввести в нее свою послужащую откровением интерпретацию.
Это делается очевидным всякий раз, когда мы рассматриваем удачную интерпретацию в ее конкретной форме. Возьмем в качестве примера классический анализ, известный как случай «Человека с Крысами»: решающий поворот приходится здесь на момент, когда Фрейд обращает внимание на озлобление, вызванное у него подсказками матери относительно соображений при выборе супруги.
То обстоятельство, что запрет, который этот совет для субъекта влечет — запрет на помолвку с женщиной, которую тот, как он считает, любит — Фрейд, вопреки очевидным, казалось бы, фактам и в первую очередь тому, что отца субъекта уже нет в живых, объясняет, ссылаясь на слова отца, на первый взгляд вызывает недоумение, получая, однако, оправдание на уровне истины более глубокой — истины, поначалу, похоже, безотчетно Фрейдом угаданной, а затем и открыто заявляющей о себе в тех ассоциациях, о которых субъект в этот момент сообщает. Искать ее нужно не в чем ином, как в той «речевой цепочке», которая, чтобы заставить расслышать себя в неврозе, как и в судьбе субъекта, простирается далеко за пределы его индивидуальности: таким же точно вероломством отмечен брак его отца, а двусмысленность эта скрывает, в свою очередь, злоупотребление доверием в денежном отношении, которое, послужив причиной увольнения отца из армии, предопределило его женитьбу.
Цепочка эта, слагающаяся не только из чистых событий, к тому же целиком завершенных еще прежде, чем субъект родился на свет, но и из измены, тем более серьезной, чем более тонкой, своему слову, равно как и бесчестия самого позорного — недаром долг, порожденный первой, бросил, судя по всему, тень на всю семейную жизнь, а долг, связанный со вторым так, по-видимому, и не был выплачен — обнаруживает смысл, позволяющий понять имитацию выкупа, которая в процессе навязчивого транса, заставившего субъект обратиться к помощи Фрейда, едва не принимает у него характер бреда.
Понятно, разумеется, что структура навязчивого невроза к этой цепочке не сводится, так как там, в тексте индивидуального мифа невротика, цепочка эта вплетается в ткань фантазмов, где тень его мертвого отца соединяется, образуя пару нарциссических образов, с идеалом дамы его сердца.
Но если интерпретации Фрейда все же удается, распутав цепочку во всю скрытую длину ее, распустить воображаемую ткань невроза, то происходит это потому, что по отношению к символическому долгу, который трибунал субъекта призван утвердить, сам он выступает на этом трибунале в том качестве, которое диктует ему цепочка: не столько наследника этого долга, сколько его живого свидетеля.
Ибо надлежит хорошо продумать тот факт, что речь организует бытие субъекта не только путем символического усвоения; что благодаря закону союза, отличающему человеческий порядок от природного, речь еще до рождения субъекта предопределяет не только статус его, но и появление его на свет как биологического существа.
Похоже, что доступ к узловому пункту смысла, где субъект может расшифровать свою судьбу буква за буквой, открылся Фрейду благодаря тому, что и сам он — судя по фрагменту собственного анализа, раскрытому в его работе Бернфельдом — был однажды объектом подобной же, диктуемой семейной осторожностью, подсказки, и не исключено, что стоило бы ему ей в свое время не воспротивиться, и возможность распознать ее в данном случае была бы им безвозвратно упущена.
Нельзя отрицать, что головокружительная проницательность, обнаруженная Фрейдом в данном случае, не раз закрывала глаза на определенные последствия собственного нарциссизма. И все же, не будучи ничем обязана анализу, проводимому в рамках установленных форм, она, с высоты последних его теоретических построений, дает возможность увидеть, что пути бытия лежали перед ним как на ладони.
Пример этот, давая почувствовать, насколько важно для понимания анализа комментировать работы Фрейда, служит здесь лишь трамплином для прыжка к последнему нашему вопросу, касающемуся вопиющего несоответствия между
Так и не будучи до сих пор ни до конца осознано, ни сколь-нибудь приблизительно сформулировано,