матери. Сама мать носит в себе это требование, обращая его острие на жалкую фигуру отца, бригадира жандармерии, который, несмотря на упоминаемую больнойс самого начала доброту и мягкость характера, так и прожил всю жизнь забитым, угнетенным и молчаливым, не сумев ни преодолеть материнской твердости, ни победить привязанность своей жены к ее первому, платоническому, возлюбленному. Ревнивый по натуре, он нарушал свое молчание лишь устраивая супруге бурные семейные сцены — сцены, из которых неизменно выходил побежденным. Всякому ясно, что без матери в этом деле, конечно, не обошлось.
Обычно подобные явления принято списывать на счет так называемой кастрации матери. Однако, присмотревшись к вещам повнимательнее, куда более уместно было бы в данном случае констатировать, что беда этого человека состоит не столько в том, что он оказался кастрирован, сколько в том, что, лишившись предмета любви, который, похоже, воплощала для него мать, он выработал себе ту депрессивную позицию, которая определяется, согласно Фрейду, пожеланием себе смерти — пожеланием, чьим подлинным адресатом является, однако, любимый и утраченный субъектом объект. Короче говоря, требование смерти налицо у пациентки уже в предшествующем ей, родительском поколении. Действительно ли его воплощает мать?
На уровне субъекта требование смерти опосредовано эдиповым комплексом — комплексом, который позволяет этому требованию возникнуть на горизонте речи. Непосредственно оно себя, однако, не обнаруживает. Не будь оно опосредовано, перед нами был бы пси-хотик, а не невротик. Зато в отношениях между отцом и матерью требование это не опосредовано для субъекта ровно ничем — ничем, что свидетельствовало бы об уважении к отцу, об авторитете, которым он пользуется у матери, о роли его как носителя и опоры закона. На уровне отношений между родителями, где субъект требование смерти, о котором идет речь, наблюдает, требование это относится прямо к отцу, обращающему в данном случае его агрессию против себя самого, чем как раз вся его грусть, его безучастность, его депрессия и объясняются. Оно совсем не похоже, следовательно, на то требование смерти, с которым имеет дело интерсубъективная диалектика — на то, что звучит перед трибуналом, когда прокурор заявляет:
Вот тот контекст, в котором
Так, одна из первых навязчивых идей субъекта очень забавна. Пациентка боится, как бы не подложить ненароком в постель родителей иголку. Подложить зачем? Чтобы уколоть мать — не отца, а именно мать. Вот первый уровень, на котором имеем мы дело с фаллическим означающим. Оно выступает здесь как означающее желания — желания опасного и преступного. Совершенно иную функцию выполняет оно в другой момент, являясь на этот раз вполне недвусмысленно, но в форме образа. Во всех случаях, где я вам здесь это означающее продемонстрировал, оно неизменно завуалировано, оно находится в симптоме, оно привходит со стороны, оно представляет собой своего рода фантазматическую интерференцию. Только нам, аналитикам, подсказывает оно то место, где существует в виде фантазма — совсем другой оборот дело, меж тем, принимает здесь, где означающее это выступает в форме облатки на первый план.
О том, что пациентка была одержима идеями кощунственного, профанирующего характера, я уже говорил. Конечно, религиозная жизнь предстает у страдающего неврозом навязчивости субъекта в виде глубоко видоизмененном, пронизанном симптомами, но в то же самое время, по некоему странному соответствию, религиозная жизнь эта, и в первую очередь жизнь евхаристическая, представляется порой идеально приспособленной для того, чтобы предоставлять неврозу навязчивых состояний то русло, ту форму, в которую он, невроз этот, особенно в религии христианской, столь легко отливается. У меня нет большого опыта в работе с неврозами навязчивых состояний, скажем, у мусульман, но было бы очень поучительно рассмотреть, как они с ситуацией этой справляются, то есть, другими словами, каким образом горизонт их верований, в том виде, в котором он исламом был выстроен, в феноменологию невроза навязчивых состояний оказывается вовлечен. Каждый раз, когда Фрейд имел дело с невротиками, получившими христианское воспитание, — такими, скажем, как
Не следует поэтому удивляться, если именно на уровне этого вечно обновляемого в евхаристии воплощения возникает у нашего субъекта, воплощение это собой заменяя, фаллос как означающее. И хотя в собственно религиозный контекст это означающее, само собою, не входит, не удивительно — если мы правы, конечно, — что возникает оно на этом именно месте.
Понятно, что роль, которую оно на этом месте играет, совсем иная, нежели там, где мы интерпретировали его прежде Тогда, на предыдущем этапе наблюдения за больной, было бы явной натяжкой интерпретировать его функцию под тем углом зрения, под которым мы рассматриваем его вторжение здесь, на уровне симптома.
Когда позднее, на гораздо более продвинутом этапе анализа, субъект признается аналитику:
ством соперничества, что пробудило в ней некогда желание матери, привязанной к далекому, одновременно от ребенка и мужа отчуждавшему ее возлюбленному, с другой. Фаллос, став идентичен с самым глубоким значением, которое Другой для субъекта смог получить, находится здесь на уровне означающего загражденного, похеренного Другого, S(A).
В этой же позиции находится фаллос и в несколько более поздний момент анализа — в момент, когда во внимание уже приняты были многочисленные сновидения, в которых он в этом качестве выступал^. В одном из этих сновидений, для невротиков очень характерных, пациентка сама предстает себе как фаллическое существо — фаллос либо обнаруживается между ее грудей, либо заменяет собой одну из них. Это вообще один из наиболее распространенных фантазмов, которые в анализе можно встретить.
Действительно ли речь здесь идет, как полагает автор, о
После того, как аналитик проинтерпретировал туфли как эквивалент фаллоса, последовало