Что можем мы сказать о современной науке, позволяющей нам понять место, которое мы занимаем? Я выделю здесь — по слабым, чисто дидактическим соображениям

— три уровня. Это наука, за ней философия, и далее, по ту ее сторону, нечто такое, о чем разве что библейские проклятия дают нам какое-то представление.

В этом году я уже уделил большое внимание тексту Осии в связи с тем, что извлек из него, опираясь на Зеллина, Фрейд. Главная ценность его не в том — хотя и это немаловажно

— что он позволяет поставить под вопрос эдипов комплекс, названный мной остатком мифа в психоаналитической теории. Понадобись нам отыскать что-то такое, что воплощало бы в себе регулирующую жизнь людей стихию мифического знания — за гармоничность которого поручиться нельзя — трудно было бы, пожалуй, найти лучший пример, чем то, что Яхве, в ожесточенном неведении, обличает под именем проституции.

Взгляда в эту сторону вполне достаточно, на мой взгляд, так что обращаться, как это обычно делают, к этнографическим данным, вовсе не обязательно. Этнография вызывает в головах путаницу, поскольку принимает как естественное то, что ей было собрано. Собрано как? В письменном виде, то есть как нечто искаженное, разъятое, безнадежно оторванное от той почвы, из которой она стремится его происхождение вывести.

Я не хочу, конечно, сказать, что мифические знания способны лучше и полнее прояснить сущность отношений между полами.

Если психоанализ и претендует на то, чтобы показать обусловленность смерти полом — хотя все, что мы знаем наверняка, это бросающаяся в глаза связь различия половсо смертью — то лишь постольку, поскольку он не слишком, правда, живо, но связно демонстрирует нам, что везде, где существо — кем бы оно ни было, пусть даже не существом вообще — оказалось пленено дискурсом, отношения между полами если и поддаются связному описанию, то лишь в форме необычайно сложной, о которой нельзя даже сказать, опосредована ли она, хотя посредники — медиа, если хотите — здесь налицо — одним из них и является как раз тот реальный продукт, который я называю избыт(очн)ым наслаждением, сиречь маленьким а.

О чем же, в самом деле, свидетельствует нам опыт? О том, что мужчина желает женщину лишь постольку, поскольку ее подменяет собой объект а. А также о том, что женщина имеет дело с тем, что выражению не поддается, с тем особым, присущим ей как женщине наслаждением, что репрезентируется где-то всесилием мужчины и оказывается тем, в силу чего этот последний, преподнося себя в качестве господина, обнаруживает собственную несостоятельность.

Именно из этого и надо в аналитическом опыте исходить — то, что может именоваться мужчиной, то есть человек мужского пола, самец как говорящее существо, пропадает, исчезает вследствие самого дискурса, дискурса господина, maitre- орфография ваша — поскольку мужчина вписывается в него лишь под знаком кастрации, определить которую следует, на самом деле, как лишение женщины — некой (une) женщины, которая осуществила себя в подобающем для нее означающем.

Лишение женщины — вот что в плане несостоятельности дискурса означает кастрация. Ибо немыслимо, чтобы в режиме речи нашло свое выражение желание, возникшее как невозможное, которое превращает привилегированный женский объект в мать как нечто заведомо запретное.

Все это лишь строгое оформление того основополагающего факта, что мифическое единение мужчины и женщины, которое можно было бы определить как сексуальное, не имеет места.

Именно это и выступает на поверхность в аналитическом дискурсе — ни с каким единящим, целокупным Единым (l'Ununifiant, l'Un-tout) идентификация не имеет дела.

Главная, решающая идентификация — это единичная черта, это бытие, помеченное как единица, неопределенный артикль (un).

Эффект языка, а с ним и первый аффект, дает о себе знать до того, как какое бы то ни было сущее выходит на первый план — он дает о себе знать с появлением единицы, неопределенного артикля, того, что несет на себе ее метку. Именно об этом напоминают следующие формулы на доске.

Где-то обособляется нечто такое, что когито просто-напросто маркирует, и тоже единичной чертой, — нечто такое, что можно предположить в Ямыслю, чтобы сказать Следовательно, я есмь. Уже здесь заметен эффект расщепления, сказавшийся в том, что вЯесмъ тот, который помечен единицей, вторая часть, тот, который помечен единицей, опущена — Декарт прекрасно вписывается в схоластическую традицию, освобождаясь от нее лишь акробатическим сальто, которое в качестве способа заявить о себе заслуживает всяческой похвалы.

Лишь применительно к Я есмь в его первоначальной форме получает свое место Я мыслю. Вы помните, как я издавна пишу декартову формулу — Я мыслю: «Следовательно, я существую». Это Следовательно я существую представляет собою мысль.

Такая запись гораздо убедительнее для характеристики знания, не выходящего за пределы пресловутого Я есмь тот, который помечен единицей, за пределы единственного, единичного, а значит, чего? — того эффекта, который и есть Я мыслю.

Но и здесь остается ошибка в пунктуации, которую я в свое время исправил так — следовательно, ergo, представляющее собой не что иное, как эго, о котором идет речь, следует оставить на стороне cogito. Я мыслю следовательно: «Я существую» — вот как выглядит истинное значение этой формулы. Причина, ergo — это мысль. Начинать надо отсюда, от того, что подразумевает простейший порядок, где языковой эффект заявляет о себе на уровне появления единичной черты.

Конечно, единичная черта никогда не бывает одна. Тот факт, что она повторяется — повторяется, никогда не повторяя себя — и есть, следовательно, порядок как таковой; порядок, речь о котором заходит постольку, поскольку язык уже здесь, налицо, поскольку он уже в действии.

2

Первое из наших правил состоит в том, чтобы никогда не задаваться вопросом о происхождении языка, хотя бы потому уже, что оно достаточно выясняется из его деятельности.

Чем дальше мы в этой деятельности заходим, тем более его происхождение дает себя знать. Язык оказывает обратное действие — именно по мере развития обнаруживает он неудачу быть.

Обращу ваше внимание — мимоходом, так как нам нужно продвинуться сегодня немного дальше — что мы можем записать это, воспользовавшись, в самом строгом смысле, той формой, которая известна была в греческой традиции с тех пор, как они начали пользоваться символической записью, то есть вышли на уровень математики.

Я опираюсь здесь главным образом на Эвклида — его определение пропорции является первым и до него, то есть до текстов, которые дошли до нас под его именем, нигде не встречается — хотя кто знает, конечно, где он мог это строгое определение почерпнуть? Определение это, являющееся единственным настоящим фундаментом геометрических доказательств, фигурирует, если не ошибаюсь, в пятой книге Эвклида.

Термин доказательство является здесь несколько двусмысленным. Выдвигая на первый план содержащиеся в изображении интуитивные элементы, он оставляет в тени тот факт, что Эвклид стремится, строго говоря, к доказательству чисто символического порядка, к тому ряду равенств и

неравенств, который один способен подвести под пропорцию не приблизительный, а поистине доказательный фундамент логоса — слово, которое, собственно, пропорцию и означает.

Забавно и показательно, что пришлось дожидаться появления так называемой серии Фибоначчи, чтобы явственно обнаружило себя то, что уже дано было в усмотрении пропорции, именуемой средним пропорциональным. Я записываю ее на доске в том виде, в котором я пользовался ей, как вы знаете, в

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×